Миами

"Выживает не самый сильный, а самый восприимчивый к переменам." Чарльз Дарвин

Миами
1
– Кто бы мог уверить меня, что история, которую я записываю, не есть
мой бредовый сон, родившийся в воспаленном мозгу во время жесточайшего
припадка тропической болезни? Кто бы мог, еще раз спрашиваю я, доказать
мне, что эта история действительно была рассказана мне реально
существующим человеком, к тому же русским, по фамилии Кузьмин?
Мне это очень нужно, ибо если в самом деле он существовал и в течение
трех удивительнейших часов моей жизни находился тут, рядом со мной, на
соседней кровати в больничной палате ‘ II, то я снова влюбленными глазами
посмотрю на мир и скажу:
– Он вовсе не так плох: в нем, кроме духа коммерции, есть еще кое-что!
Теперь кровать рядом со мною пуста. Вчера я спрашиваю о Кузьмине сестру
милосердия (если можно так назвать надменный автомат, исполняющий в нашей
палате эту должность), но она ответила, что такой странной фамилии не
помнит, и посоветовала воздержаться от разговоров, так как я слаб…
Впрочем, это ничего: когда выпишусь из больницы, я справлюсь в
канцелярии и, таким образом, узнаю, был ли это сон или я действительно
присутствовал при финале странной драмы, до сих пор продолжающей волновать
меня.
А теперь я тороплюсь поскорее записать слышанное и виденное, потому что
мой изнуренный мозг грозит утерять детали, как клен, один за другим теряет
осенью листья. А без них, без деталей, мертва будет всякая правда…
* * *
Началось с того, что я вышел из пансиона на улицу, томимый предчувствием
болезни, приступы которой уже сказывались: звон в ушах, затемненное
сознание, в котором рисовалось кольцо пламени, смыкающееся вокруг меня, и
я сам – маленький, маленький – стоял в середине, словно в чашечке
огненного цветка, чьи лепестки охватывали меня и соединялись над моей
головой.
Я мечтал о дожде, о тропическом ливне, который падает с облаков
радужного оникса и мягко шуршит в пальмовых листьях. А так как дождь не
являлся, а асфальт и стены дышали пеклом, то я ненавидел все окружающее –
вплоть до зеленых яванских воробьев и индусских полицейских на
перекрестках.
А жара тем временем проникла уже в самое сердце, которое билось
неровно, с перебоями, иногда, точно в раздумье: не остановиться ли?
Было безумием в таком состоянии появляться на улице, но меня гнало из
пансиона взвинченное до крайности воображение: все обиды российского
изгнанника кипели во мне, меня бесило все, начиная с надменно-недоверчивых
взоров кучки английских чиновников на пристани при высадке, видевших во
мне вопросительный знак, человека с врожденным бунтом в крови, банку
разрушительных микробов, и кончая ледяным обхождением со мною в пансионе
нескольких “мисс”, в чьих представлениях я, может быть, блудный сын
безнравственной матери, отплясывающей непристойные “цыганские” танцы, а
дочери ее и сейчас продолжают соблазнять правоверных иностранцев в
вертепах Дальнего Востока…
И я шел в Ка-лун, туземный квартал, стараясь превратить себя в скифа,
полуазиата, чтобы прислушиваться там к шипению скрытой ненависти, питаемой
цветным населением к белым братьям. Мне хотелось окинуть взглядом
сумасшедший бег бурливой реки желтых лиц, стиснутый в узких улочках, и
прикинуть в уме, что будет, когда взбеленится эта река в грозу и в
сумрачной ярости помчит свои волны к чинным кварталам…
Цель моего путешествия была уже недалека; за поворотом рев и галдеж
несметных разносчиков и торговцев понесся мне навстречу; замелькали
шелковые халаты и вонючее тряпье отдельных лиц из толпы, сгрудившихся на
полукрытой площади. Я видел потные лица кули, волочивших какие-то мешки,
раскрытые рты охрипших продавцов, машущие и зазывающие руки – все, что
составляет дальневосточный базар.
Вдруг в самой гуще движения, посреди рогатых шестов палаток, где-то
резко стегнуло воздух…
Треск хлопушки? Нет! – выше базарного галдежа в смертном испуге взвыл
чей-то визгливый голос… Несколько вскриков, и почти мгновенно настала
тишина, в которой слышались лишь глухое топанье сотен ног и движенье тел.
Я машинально продолжал шагать, но впереди, один за другим, посыпались
выстрелы ровно с такими паузами, какие требуются, чтобы загнать новый
патрон в карабин.
Но что было потом!.. Словно взрывом разметало толпу, и началось бегство
с площади. Лица, искаженные страхом, заплясали предо мной в дикой пляске.
И хотя люди в самом деле бежали, обгоняя и опрокидывая Друг Друга, мне это
показалось бегом на месте, потому что я тупо глядел вперед, и одно лицо в
моих глазах так быстро сменялось другим, почти одинаковым, что создавалось
впечатление дергающегося занавеса из человеческих тел, скрывающего начало
ультрафутуристического представления.
Я даже начал подумывать, что это шутки огненного цветка, подбирающегося
к моему мозгу, как вдруг стена колышущихся лиц совершенно исчезла, и я –
точно сорвали занавес – очутился перед пустой сценой – площадью.
Теперь мне было ясно видно, что стрелял не кто иной, как
индус-полицейский.
– Здесь был разбойник, – сказал я себе, – он стреляет в негодяев, а
трусливая толпа бежит! Уважающий себя человек никогда не должен
руководствоваться примером толпы! – добавил я еще.
Если бы в эту минуту кто-нибудь подсказал мне, что здесь амок^1 –
случай бешенства, вроде собачьего, возникающий у цветных народов во время
адской жары, когда такой взбесившийся с пеной у рта и с чем попало в руках
бросается на людей, убивая и кроша на своем пути все, – я, пожалуй, тоже
обратился бы в бегство, но я это узнал лишь впоследствии.
1′ Амок – припадок, бессмысленный, кровожадный. Мономания.
Итак, я не преступник, и поэтому, – спокойно вперед! Пусть индус
продолжает защищать колониальные законы Англии – ко мне это не
относится… Что за черт? Он целится в меня!.. Где справедливость?..
Я споткнулся о скорченное тело раненой женщины и шлепнулся. Это спасло
меня: свинцовый подарок только сбил шлем.
Индус определенно счел меня убитым: с лицом, на котором судороги
перемещали мускулы в совершенно неуказанные ими места, он дергался,
подпрыгивал и издавал похожие на рыдания звуки: свой огонь он направил по
новой цели – человеку, только что появившемуся из-за угла. Тут впервые в
мою голову закралась мысль о сумасшествии, но, как это ни странно, я
приписывал это состояние не полицейскому, а именно тому человеку, который
шел сюда: в него стреляли – он это видел – и тем не менее шел…
Это был невероятно загорелый европеец с волосами светлее кожи, одетый в
расстегнутую на груди рубашку и в светлые брюки. Когда на его шляпе
взвился и встал рожком оторванный пулей лоскут, он быстро нахлобучил ее
обеими руками, отогнул спереди поля вниз и, нагнув голову точно бык,
как-то боком стал приближаться к полицейскому.
Такое выражение напряженнейшего ожидания и слепого упорства, какое было
у него на лице, я видел только один раз, в игорной трущобе Макао, где
тучный кассир после крупного проигрыша не принадлежащих ему денег впился
глазами в рубашку решающей карты в последней ставке…
Он почти поравнялся со мною, как его буквально перевернуло новым
выстрелом. Падая, он схватился за бок и совершенно отчетливо произнес
по-русски:
– Она все-таки ошиблась на один день! Что было дальше, не
представляется мне ясным. Откуда-то быстро вынырнул отряд полицейских:
началась суматоха, в которой я не мог разобраться, потому что весь уже
был во власти огненного цветка, и мое сознание потонуло в мутном хаосе.
2
До этого места описание событий сомнений не вызывает: амок в Гонконге
случается, хотя сравнительно редко, – я мог на него напороться, потерять
сознание от нервного потрясения и быть отправленным в больницу, где и
пришел в себя. Но вот это “пришел в себя” заставляет задуматься. Мне
кажется, что оно произошло только наполовину, потому что иначе я не мог бы
воспринимать вещи и явления в таком удивительном смешении, на той именно
грани, где фантастика сливается с действительностью.
Впрочем, вначале все было сравнительно ясно. Когда я открыл глаза, я
вовсе не стал задавать себе трафаретных вопросов, как, например: – Где я?
По обстановке и по запаху – главным образом по запаху – я сразу
определил, что нахожусь в больнице, потому что в самых лучших госпиталях,
как бы они ни проветривались, в самой их атмосфере всегда остается что-то
присущее только больнице.
Была ночь. В слабом свете затемненной лампочки я всматривался в
окружающее.
Простыни, наброшенные на больных, белели в полумраке, образуя на
согнутых коленях спящих кубообразные несимметричные глыбы, похожие на
камень, из которого пораженный безумием скульптор высек руки с опухолями,
одутловатые и неестественно изможденные лица.
Все это вызывало во мне представления об отбросах мастерской Природы,
откуда она выкинула все уродливое, весь ненужный хлам, который оскорблял
цветущую землю.
Вот тут, налево, что-то толстое, раздутое – глыба материи, которую
душит водянка; напротив – чья-то засохшая голова, почти один череп,
обтянутый желтой кожей, и со страшно глубокими впадинами глаз; направо –
э-э, что-то знакомое. Да это тот самый русский, который чисто по-русски,
шел туда, куда не следовало… И он не спит, его лицо до сих пор сохраняет
то странное выражение, о котором я уже говорил.
Я поворачиваюсь к нему и тихо шепчу:
– Вы … вы тоже здесь?
Так же тихо, точно это большой секрет, которого никто не должен знать,
кроме нас, двух сообщников, он настороженным шепотом отвечает:
– Да, я тоже… – И пытливо добавляет: – Скоро ли будет рассвет?
У меня нет часов, и я не могу удовлетворить его любопытство, но в этот
самый момент, точно по заказу, как будто таинственный дух подстерег его
желание, где-то за стеною бьют часы. Мой сосед сосредоточенно отсчитывает,
при каждом ударе в такт кивая головой.
– Еще три долгих часа… – таинственно сообщает он мне.
– А что … что будет после этих трех часов? – как-то сразу
возбуждаясь, спрашиваю я и мгновенно проникаюсь к нему необъяснимой верой
и сочувствием.
– Будет рассвет, а на рассвете я уйду отсюда. Я опечалился: в мою
голову пришла мысль, как тогда – на площади, что этот человек, который,
нахлобучив шляпу на глаза, быком лез на пули, ненормальный; ведь его
ранили!.. Как же он, бедняга, уйдет?
– Но, ведь вам, кажется, попало – и здорово?
– Ну, конечно, смертельно! – убедительно согласился он тем же шепотом.
Я замолчал: он – помешанный! Но долго молчать я тоже не мог: где-то в
моем сознании висел, зацепившись, вопросительный знак и беспокоил, как
заноза – что означало странное восклицание этого человека, когда он падал
раненый?
– Вы, кажется, говорили про какую-то ошибку там, на площади?
– Это была неправда: ошибки не было – она не могла ошибиться… Ошибся
я, считая, что смерть последует немедленно.
– Кто это – она?
– Миами, моя жена.
– Так что же, жена сказала, что вас застрелят?
– Вот этого, именно, она не сказала, то есть не сообщила, каким образом
произойдет моя смерть, но точно предсказала ее на рассвете сегодняшнего
дня. Вот почему мне вчера и захотелось испробовать амок; если предсказания
Миами правильны, то вчера, то есть днем раньше, со мной ничего не могло бы
случиться и бедняга-индус зря выпустил бы в меня свои заряды… Я, может
быть, еще и скрутил бы бешеного… Но, вот тут-то я ошибся: упустил из
виду, что ранить могут и раньше, а умереть придется сегодня…
Все это он высказал уверенно, а под конец – даже с какой-то затаенной
радостью и с такой убежденностью, что я сразу поверил: да, этот человек
сегодня умрет.
Но меня возмутила женщина, изрекающая такие приговоры мужу, и я почти
воскликнул:
– Что же это за женщина, которая…
– Тс-с! – мой собеседник приложил палец к губам. – Тише: я больше всего
боюсь, что кто-нибудь услышит и помешает мне умереть спокойно…
И ни слова о жене: она была чудная женщина!
– Почему же, – я опять понизил голос до шепота, – вы говорите, что она
– была? Разве теперь ее нет?
– Ну, конечно, – она же умерла во время родов и все это сказала мне
потом… Вы ничего не знаете: если бы вы видели мою Миами!.. Знаете, что,
– тут он оживился, точно сделал неожиданное открытие, – когда я начинаю
говорить о ней, мне сразу становится легче. Может быть, вы позволите мне
говорить о Миами все эти три часа? Можно? Какой вы, право, добрый! Только
не можете ли вы пересесть на мою кровать?
Я отрицательно покачал головой, потому что жар, дремавший во мне до сих
пор, как будто задвигался: он ускорял молоточки сердца и, разбиваясь
волнами, опять стал угрожать моему сознанию.
– Тогда я сам пересяду к вам, – сказал мой собеседник и стал спускать
ноги с кровати. Красное пятно, величиной с блюдечко, на забинтованном боку
при движении расползлось, стало еще больше, а он все-таки перебрался и сел.
– Видите ли, Миами… Да я сам точно не знаю, что она такое… По всей
вероятности, смесь португальца с полинезийкой, брошенный ребенок,
очутившийся у китайцев… Но для меня она – все женщины мира в одной… а
сам я – русский, по фамилии Кузьмин… Кузьмин из Ростова…
Старый Фэн Сюэ подарил мне Миами совсем подростком – там ведь женщины
рано созревают для брака, – когда увидел, что я собираюсь покинуть его
катер, чтобы прокутить заработки в порту. Знал ведь старик, чем меня
удержать. Фэн дорожил мною как лучшим мотористом и стрелком во всей своей
общине. Он подобрал меня в Шанхае, когда я на последние деньги зашел в
тир… Знаете, стрельбище такое, где пулькой нужно сбить вещь, и, если
сбили, вы ее получаете. Я там сбивал эти штуки до тех пор, пока хозяин
заведения не отказал мне в дальнейших выстрелах. Тут Фэн заговорил со
мною, а как узнал, что я еще и моторист, забрал меня с собой.
Для Фэна и его шайки, как бы сказать, не существовало таможни: так,
прямо в открытом море, с судов нам сбрасывали ящики с оружием и
наркотиками… Немало заработал старый Фэн.
Жили мы на островке, где ни подступа, ни выхода: скала на скале и
бурун…
Здесь я должен прервать рассказа Кузьмина и оговориться, что именно с
этого места мое описание вызывает больше всего сомнений. Это и есть самое
темное место, потому что, как только было произнесено слово “бурун”, я
сразу увидел его: белый, пенистый, он дыбился у черных камней и с шипением
отбрасывал мириады брызг… Не то чтобы очень ясно увидел, а так,
представил все вместе: тут и больничная палата, и Кузьмин в белом одеянии
с красным пятном, расплывшимся еще шире, тут и море…
А Кузьмин продолжал тихо нашептывать свой рассказ, но его слова, как
оболочки, заключающие в себе мысль, совершенно перестали существовать:
мне передавались не их звуковые формы, а только голые мысли, которые
тут же в моем воображении становились достоянием чувств…
Если существуют боги, то именно так они должны разговаривать!
Рядом с первым буруном вырос второй, третий – целая линия их кипела,
взмывая то выше, то ниже…
А из щели в скалах-островках показалась девушка. Если бы кому-нибудь
вздумалось запечатлеть ее на фотопленку, он получил бы ничего не говорящее
лицо с довольно неправильными чертами, потому что красота его заключалась
в красках, в необычайно удачном сочетании тонов: синие глаза под
чернейшими бровями и румянец, постоянно спорящий на щеках за преобладание
с цветом старой слоновой кости; смеющийся яркий рот и зубы – стылая
полоска морской пены.
Девушка лукаво смеялась, и там, где тише игра волн, где волна,
утративши ярость, выгибает свою вогнутую спину, – там, у черных камней,
она легла в воду и спрятала черную шапку волос.
– Миами! Миами! – озабоченно кричал Кузьмин, появившись на берегу лишь
секунды спустя после того, как девушка спряталась. Видно, он долго и
быстро бежал – запыхался. Он обыскал берег, недоуменно постоял и,
рассердившись, повернулся, чтобы идти назад.
В эту секунду Миами точно выстрелило из воды: одним прыжком она
очутилась на шее уходящего.
– Ах, ты, чумазый бесенок! – Кузьмин покрывает поцелуями все ее мокрое
тело, и они оба смеются, смеются…
– Не уйдешь теперь в город? – дразняще спрашивает она. – Может быть, ты
хочешь на родину, в страну ветров, которые дуют зимою и приносят холод?
– Зачем я пойду? – говорит он. – Ты моя страна ветров; в тебе и холод и
жар, ты превращаешь жизнь в сказку и делаешь ее короткой, как пальчик на
твоей ноге!
– За это поцелуй его! А, знаешь, я боюсь: у меня будет ребеночек,
маленький-маленький, и ты полюбишь его и меньше будешь ласкать меня.
– А-ха-ха! Разве меньше любят смоковницу за то, что она приносит плоды?
– засмеялся Кузьмин и, подхватив ее на руки, скрылся в щели.
Забило море, а на гребешках волн всхлипывали и гасли уходящие дни.
Вереницами огоньков спрыгивали они по скалам и уходили в пучину.
Самый последний из них перепрыгнул бурун и, мерцая одиноким оком вдали,
еще плясал по волнам, когда в море показалась лодка. Она приближалась
будто в глубокой нерешительности: останавливалась, иногда поворачивала нос
обратно в море, а то вдруг чуть ли не скачками шла к берегу для того,
чтобы опять бессильно закачаться на зыби.
– Скверная лодка, скверная… – сказал бы всякий моряк, увидев ее, –
потому что именно в таких лодках прибывают плохие вести или что-нибудь
вроде людей при последнем издыхании, или – вовсе без них…
Когда выплыла Луна и пошла сыпать блестками по гребешкам зыби, лодка
была уже около бурунов и юркнула между ними против описанной уже щели.
Из суденышка показалась голова человека, который дико таращил глаза во
все стороны, а потом и весь человек – Кузьмин. На нем была только половина
рубашки и кое-что от брюк.
Ему потребовался изрядный промежуток времени, чтобы выбраться из лодки
и проползти на четвереньках расстояние, отделявшее лодку от щели. Там он
припал к свежей воде, которая каплями сочилась по камням и стекала в
углубления в скалах, – и пил. Утолив жажду, он сел и выругался крепким
трехэтажным словом…
– Отгулял старый пес, фэн: ищи теперь катер на дне моря!
Посидев еще, он, пошатываясь, отправился к лодке и вытащил оттуда
что-то сморщенное и невероятно высохшее. Это был Фэн Сюэ, хозяин крупного
моторного катера, почти месяц тому назад пущенного ко дну удачным
выстрелом.
Притащив полуживого старика к тем же колдобинам, Кузьмин положил его на
землю.
– Лакай воду, говорят тебе! Кабы не я – давно бы соленой налакался!
Кузьмин был зол: из-за неудачного плавания, кончившегося трагически, он
был целый месяц оторван от Миами, как раз тогда, когда он больше всего
хотел быть около нее – она ожидала ребенка.
Только вдвоем со старым Фэном они спаслись и, благодаря туману, ушли в
открытое море, где и блуждали, приставая к пустынным островкам и питаясь
бог весть чем.
Теперь они были дома, и им предстояло возвращение в деревушку, куда они
придут вестниками беды.
Когда это соображение пришло в голову Кузьмину, он смягчился: чем
виноват старый человек, что счастье изменило? И разве его самого не ждет
беззаботный смех, смех и ласка, от которых дни становятся часами, а часы –
минутами? Он бережно поставил на ноги напившегося воды старика и, собрав
остатки сил, двинулся в путь.
Скоро псы залаяли на окраине деревушки, и навстречу спасшимся вышла
первая женщина.
При свете Луны она узнала обоих плетущихся мужчин и уставилась на них.
– Где мой муж?
Старый Фэн пошевелил беззубым ртом и промолчал.
– Он ушел на запад! – вместо него ответил Кузьмин традиционной фразой
туземцев, означающей смерть.
– А Юмин, Цен Жень и кривой Гао Лу? – спросил из темноты другой голос,
и рядом с первой женщиной вынырнула другая.
– Кроме нас, все ушли!
Как крик ночной птицы, – скорбный звук сорвался с губ женщин. Как тени
скользнули они впереди, и скоро все дворы огласились криками.
– Они все… все ушли на запад! По пути медленно двигавшихся Кузьмина и
Фэна зажигались огни в окнах, и все громче раздавались говор и плач.
– Да, и на севере, и на юге любят одинаково, – скорбно думал Кузьмин,
шествуя вперед среди толпы высыпавших отовсюду обитателей деревушки.
На всех лицах он видел горе: оно шествовало вместе с ними и всюду
будило эхо. Единственное место, куда оно, может быть, не заглядывало, было
сердце старого пирата и контрабандиста Фэна; он знал цену победе и
поражению, но, по старости лет, стал терять вкус к первой и не испытывать
огорчения от последнего: великое равнодушие познавшего все царило в нем.
Кузьмин с удивлением и тревогой оглядывался, не видя Миами. Вот-вот она
выбежит навстречу и, может быть, даже с ребенком?
На полдороге он быстро передал Фэна в чьи-то дюжие руки и помчался,
сколько хватало силы, вперед, к своей хижине.
Старая няня Лао-ма спала у самого порога, а Миами не было.
– Где?.. Где моя жена?! – заревел он на испуганную старушку. Лао-ма
нагнула голову с лысиной на макушке и, шепелявя языком, быстрым в радости,
но неповоротливым в несчастье, заговорила так, будто не она говорит, а
шепчут углы и темень опустошенного жилища.
– Умерла во время родов… Умерла и похоронена вместе с мальчиком;
неживой родился…
И тогда вдруг Кузьмин почувствовал, что у него не осталось сил, что он
так устал, так устал, что – черт возьми! – совсем не может устоять на
ногах.
4
Духовидец и колдун деревушки стучался в дверь хижины, в которой жил
Кузьмин. Лао-ма сегодня утром отнесла колдуну серебряные доллары и
сказала, что господин хочет с ним поговорить.
В каждом селении, пожалуй, найдется такой колдун, потому что даже в
самой немудрящей жизненной ситуации человек сталкивается с вопросами, где
его собственный опыт недостаточен.
Тут на помощь приходит древняя мудрость. Ее вопрошает поверженный в
несчастье и получает точные и исчерпывающие ответы, присоединив их к своей
детской вере, он начинает чувствовать себя сравнительно сносно.
Его же просвещенный собрат в подобных случаях бьется лбом о стену
собственного неверия и в большинстве случаев оставляет коротенькую
записку: “В смерти моей прошу никого не винить…”
Колдуну отворили. Ему навстречу поднялся Кузьмин.
– Говорят, что ты можешь заставить духов говорить твоими устами…
Правда ли это?
– Если это будет неправда – я возвращу господину подарки!
– Так вызови мне Миами, мою жену: мне нужно с нею поговорить, понимаешь?
Тут нечего было понимать. Колдун посчитал, сколько дней прошло со дня
смерти; по его расчетам, дух еще был здесь. Он попросил оставить его
одного на четверть часа в комнате, а потом – пусть господин приходит к
нему и спрашивает…
Еще он распорядился завесить окно и стал вытаскивать какие-то
принадлежности.
– Чертова кукла!.. – пробормотал сквозь зубы Кузьмин и вышел – как
никогда ему было стыдно и невыразимо противно…
Когда он вернулся назад, то увидел духовидца лежащим на полу, с
укутанной в черную материю головой. Он спал.
– Миами! – тихо прошептал Кузьмин и в тот же момент ощутил, что воздух
вокруг него задрожал, точно проснулся смех маленькой Миами.
– Я здесь! Я знала, что ты придешь… Я все время здесь, – раздался
голос с дрожащими нотами, и Кузьмин мог поклясться, что это – голос его
жены. Но откуда в прокуренной глотке колдуна мог взяться этот
неподражаемый голос?..
– Ты все боишься… не веришь, великан из страны ветров, – опять смехом
засеребрился голос, -а я … я должна тебя поблагодарить, что ты чтишь
память: у тебя ведь в кармане лоскут кровавой материи, которая была на мне
в час смерти.
Дрожь пронизала Кузьмина от затылка до пяток: да, он нашел этот кусок
материи, спрятал его в карман, и об этом никто не знал.
– Слушай, Миами! – начал он прерывающимся голосом, – скажи мне, можем
ли мы хоть когда-нибудь встретиться? Есть ли “там” что-нибудь?
– Я сейчас узнаю… Подожди… Да, встретимся через пять дней, считая
от сегодняшнего утра, на рассвете… Жди!
В этот самый момент колдун начал усиленно дышать, его грудь заходила,
как кузнечный мех, и он заворочался: сеанс подошел к концу.
Исчезла из моих глаз хижина, исчез островок и исчезло море. Я увидел
опять только больничную палату и сидящего на моей кровати Кузьмина, но он
рисовался неясно – наподобие мягко-фокусных снимков, в каком-то туманном
озарении. Слабый рассвет струился в окно, и в его мягком освещении я
видел, что Кузьмин улыбается.
И вдруг я услышал, что с веранды, за окном, донесся смех Миами…
Задорный, с буйной ноткой радости женский смех! Он приближался…
И Кузьмин тоже засмеялся, – два голоса слились в один. Всю больничную
палату наполнил смех – ликующий, буйный и беззаботный, как песня ветров в
морских просторах, победно звучащий, колокольчиками рассыпающийся,
звенящий, торжественный, над смертью издевающийся смех…
Что-то грохнулось о пол, что-то разбилось со звоном на столике – в
палату вбежала перепуганная сиделка…
Кузьмина я больше не видел и устало сомкнул веки.
* * *
Я опять на ногах и, как говорит Николай Рерих в “Цветах М.”, “с сумою
несчастья иду скитаться и завоевывать мир”.
При выписке из больницы я зашел в канцелярию – справиться о Кузьмине.
Мне подтвердили, что действительно такой находился в больнице и умер в
памятную для меня ночь.
Кроме того, мне дали понять, что в лице Кузьмина я обзавелся плохим
знакомством: на второй день после его смерти пришел полицейский инспектор
и заявил, что у него имеются все данные, подтвержденные донесениями с
мест, чтобы считать Кузьмина членом опасной шайки прибрежных
контрабандистов.
Но я ушел с легкой душой, насвистывая марш, – с забытым названием, но
бодрящий, – потому что я знал: в этом мире, кроме коммерции, есть что-то
еще!
http://www-osd.krid.crimea.ua/~arv/ Roman V. Annenkov



"

Считается, что любовь к деньгам – корень всех бед. То же можно сказать и про отсутствие денег.
Сэмюел Батлер
"

Related posts