Дождь

Дождь

Рассказ

1

 Мне удалось занять самое переднеё сиденье в автобусе – то, которое шофера всегда приберегают для знакомых  девушек.

Люблю это место: видно вперёди и небо, и убегающую вдаль дорогу, и есть в ней какая-то аналогия с жизнью – так же потряхивает на ухабах и манит все дальше…

Рядом со мною сел директор Н-ского совхоза, высокий, богатырского сложения мужчина с седеющими висками.

— Что же, Иван Ефимич, по директорскому положению – не на своей машине?

— Да так – случай вышел – понадобилась в другом месте.

— Что ж, опять кто-нибудь ногу сломал или новобрачным в ЗАГС съездить понадобилось?

— Новобрачным.

— Наш Иван Ефимич все чужое счастье устраивает, на чужих свадьбах гуляет. Хоть бы сам догадался с кем-нибудь – посмазливее – в ЗАГС съездить! – промолвила дородная тетка в ватнике с огромным узлом на коленях, закрывающим половину её лица.

– Нету, Аксиньюшка, по моему росту.

— А вы оглянитесь в дальний угол, — зашептала неуёмная тетка, — может быть, и есть.

Мы с Иваном Ефимичем оглянулись одновременно. В дальнем углу, действительно, сидела, насколько можно было догадаться по её сидячему положению, высокая стройная девушка. Не будь она так молода, я бы поклялся, что Н.К. Рерих писал с неё славянскую девушку в картине чарующих далей «За морями за реками земли великие». Только вместо белой узорчатой рубахи было на ней голубое пальто с меховой горжеткой, и на голове – шляпа.

Иван Ефимич махнул рукой в сторону тетки:

— В дочери мне годится!.. А, черт – кого же она мне напоминает?… – и задумался.

Автобус тем временем уже оставил позади пригород и мчался средь полей, ровных, без бугорка, разметнувшихся к югу от Омска, уходящих в необъятные просторы Казахстана. Конец апреля, но теплый выдался денек; только что сошли снега с полей, кое-где еще белея по овражкам. До краев наполненные канавы двумя серебристыми лентами убегают вместе с дорогой к далекому горизонту. То бурые с прошлогодней стерней, то черные с серым налетом разбегались в обе стороны пашни.

Легкое дребезжание кузова слилось с гудением мотора, образуя как бы своеобразный музыкальный аккорд широкого диапазона – запой, и любая нота найдет в нем неожиданный аккомпанемент. Первыми это свойство открыли две штукатурщицы в забрызганных комбинезонах – они запели:

Степь да степь кругом,

Путь далек лежит …

Один за другим все стали им подтягивать. Завершение умирающего ямщика пели уже буквально все – даже водитель за рулем. У Ивана Ефимича хороший бас, а у меня – черт знает  что такое – не то тенор, не то баритон…

А хорошо так ехать – откинуться на сиденье, упереться глазами в дальнеё облако и петь. Машина – тело, а песня душу несет…

У меня за спиной  сидел старик с белой бородой, в роговых очках, – эмигрант, возвратившийся из-за границы. Как кончили петь, шепчет мне в ухо:

– Удивительное у вас единодушие: все пели! Я собираю материал о советском демократизме. Это надо записать.

Впереди замаячили остановившиеся грузовики – ими забита вся дорога. Что-то, видно, случилось… Но что может помешать движению на безбрежных равнинах, где нет горных обвалов, нет даже дерева, которое буря могла бы бросить на дорогу?

… Расселина, вернеё, овраг с совершенно вертикальными стенами и мутным потоком на дне рассек дорогу. Вчерашний, на редкость теплый, да еще с ветром, день, оказывается, вызвал настолько бурное таяние снегов, что потоки воды появились в самых неожиданных местах. Неприметными глазу низинами они объединились для мощного удара и понеслись к искусственному, созданному людьми возвышению с безумной свирепостью слепой стихии…

Шофер предлагает садиться в машину – он поедет назад. Пока прибудут бульдозеры и начнут прокладывать объездной путь – можно несколько раз возвращаться в город и снова выехать… Пассажирам будет возвращена стоимость билетов…

Общий момент нерешительности. Почему всегда  противно возвращаться туда, откуда только что выехал?.. С другой стороны, представится ли возможность сесть на машину по ту сторону потока?

Как ни странно, самой решительной оказалась высокая девушка в голубом пальто. Она примащивается к подножке грузовика и начинает разуваться.

— Что вы делаете?

— Я перейду поток вброд и пойду дальше пешком.

— А далеко вам идти?

— Километров двадцать. – Последнеё произносится тоном большого безразличия, вроде – «разрешите прикурить».

— Молодец девушка! – говорю я.

Тут торопливо подходит Иван Ефимич.

— Надевайте ваши башмачки, девушка! – говорит он, — Я вас сейчас переправлю на тот берег, а то, чего доброго, еще простудитесь. Я пробовал глубину – голенищ не заливает.

— Простудиться – то я не простужусь, — она задумчиво говорит, — но испачкаюсь… — и нерешительно смотрит на «косую сажень в плечах» Ивана Ефимича. Тот не дает ей долго раздумывать, велит взять в руки свой саквояжик и, как перышко, переносит на ту сторону. Опустив её на землю, он, ухмыляясь, оборачивается к нам:

— Если есть желающие – могу двух подмышку зараз…Эй! Аксиньюшка! Подходи!..

У меня тоже сапоги – я перехожу им вслед; затем – старик – эмигрант и еще человека три.

2

Какой, однако, черепашьей кажется скорость человека,  когда он только – что слез с машины в степи! Не для пешеходов эти пространства, равные по площади нескольким западноевропейским государствам, вместе взятым. Редко здесь увидишь пешехода, и то – он предпочитает сидеть на краю дороги и сигнализировать поднятием руки проносящимся машинам, чтоб его подобрали. Это здесь называется «голосовать на канавах».

По ковыльной степи, где когда-то гарцевали лихие татарские и казахские наездники, прокатился и продолжает катиться гигантский вал техники, взрыхляя целину, оглашая  гулом и рокотом, прокладывая бесконечные дороги, а за ним встает и с шелестом зыбится в летнем мареве океан пшеницы…

Но сейчас нагота земли, вязкой и топкой, только что сбросившей снежный покров, навевала щемящее чувство сродни тому, что испытывает человек, стремившийся увидеть дом и сад, где провел он солнечные дни своего детства, но нашел вместо них лишь  покинутые всеми стены старого здания и бурьян, вместо цветов, посаженных рукою его матери…

Мы шли молча. На этой слишком плоской земле громада неба давила на нас. Нам казалось, что мы – ряд медленно ползущих мошек. Потом стали наплывать облака целыми флотилиями. Разлапистое чудовище вылезло из-за горизонта и медленно поползло к зениту. Затем оно переформировалось в горную страну с ущельями и утесами: на одном из них появился бородатый проповедник или пророк с поднятой рукой, который вдруг задымился и превратился в дракона…

Подул холодный ветер, все стало мрачнеть, и не прошло и часу, как небо обратилось в серую муть.

Мы приуныли – каждую минуту мог начаться дождь. Нас ободряла девушка – скоро, мол, будет её колхоз, где хорошая чайная: можно будет и поесть и укрыться от дождя. Она сама студентка Тимирязевского института. Получила направление на практику в родное село, где у неё мать…

Последние четверть часа мы почти бежали, подстегиваемые косым дождем.

…Вместе с нами вошла в чайную и девушка. Буфетчица с возгласом  «Лидочка приехала» бросилась к ней навстречу и расцеловала.

– А где мама? – та спросила. Буфетчица затараторила быстро и увела девушку куда-то вглубь, а мы начали устраиваться на продолжительное пребывание в чайной, так как Иван Ефимич спланировал отсюда по телефону вызвать машину из своего совхоза. Кроме нас, других посетителей и не было, но Иван Ефимич мне говорит:

— Давайте садиться поближе к буфету: неровен час что-нибудь потребуется – чтоб далеко не ходить… У меня сегодня хандра… Но начнем с красного вина, потому что я своего характера боюсь:

Ели мы долго и основательно под шум дождя с ветром, ударявшего в окна, и темно было в комнате. Иван Ефимич был все время молчалив. И вдруг вижу – усмехнулся.

— Что-нибудь  хорошее вспомнил? – спрашиваю.

— Да вот, думаю, какие иногда пустяки решают судьбу человека! Взять, например, дождь… Он – благодетель в наших засушливых степях. Бывало, ходишь целыми днями по полям и только думаешь: «Эх, кабы дождь!..»  А вот в личной моей жизни он мне – лютый враг!

— А ты расскажи, Иван Ефимич.

— А чего не рассказать? Рассказать можно… За год до Отечественной это было – в свой родной урман с военной службы возвращался. А службу перед тем в Туркестане проходил – пески, зной, пылища… До чего по лесу стосковался – выразить не могу; ведь я же в нем родился и вырос. Еду по железной дороге и думаю – как первую ель увижу, как родную мать обниму… С пароходной пристани мне километров этак около трехсот надо было переть по таежным дорогам. С транспортом заминка вышла, ждать не хотел и – пошёл пешком. Главным образом, силу свою некуда было девать. И что может быть лучше, как в конце мая шагать по лесной дороге, когда березовые почки уже полопались и клейкие листочки свежим веником пахнут. А побеги кедра, если их растереть промеж ладоней, так нет в мире лучше духов… И шепчут, и шепчут вершины, а как начнешь вдумываться, про что они шепчут, выходит – про счастливую жизнь… И в этой счастливой жизни ты никогда не бываешь один, все с тобою – она… Имени ты её не знаешь, видать не видал, а мерещится. Поначалу мне разные мерещились – то полные, то худые, то чернявые, то русые, а в то время, когда возвращался, все одного вида: под пару мне – высокая, сероглазая, русые косы на голове короною сложены. Строгая такая – зря не расхохочется, только бровью поведет… И хотелось, чтоб была она сильная. Чудилось, как мы с ней новую избу ставим – я приподниму один конец бревна, она – другой…

Так вот, иду борами, иду болотами, и мечта меня распирает; и песни пою, а то – остановлюсь и гукаю в лесу, как филин. А ноги несут и устали не знают – сила!

Субботним вечером добрался, таким образом, до села Лихолетьева. Попросился ночевать. Хозяева ласковые попались – в баню свели. Я белье переменил. Поужинали, а светло совсем – ночи короткие. Хозяйский сын и говорит мне: «Пошли на вечерку, коли не устал; на наших девчат поглядишь. Может – какая и приглянется».

— Пошли, говорю.

И вот, привел он меня в одну избу. Шагнул я из сеней в горницу, да и застыл так в дверях: одна нога в сенях, другая в комнате. А как было не застыть, не опешить, когда прямо перед мною сидела она…  Ну, та самая… И стройна, и высока, и косы короной на голове сложены; сероглазая, а главное – строга. Взглянула на меня, даже бровью не повела – отвернулась, точно я для неё ничего – тень. А тут сзади меня народ подошел; подталкивают в спину – «проходи» – на то, мол, дверь есть, чтобы вход закрывать.

Вошел я, поздоровался, сел против неё наискосок. И напало на меня что-то вроде столбняка – сижу и не смею ни танцевать, ни речь с кем заводить. А сам только и делаю, что на неё смотрю. Девчат полно, парни набились – пляшут, аж пол трещит. У меня в голове все коромыслом идёт… И она тоже смотрит, не идёт танцевать, орешки кедровые щелкает. И не пойму – видит ли она меня, обращает ли внимание…  Потом пошла в пляс – поплыла, по-прежнему строга и спокойна; чуть плечами поводит, тихонько ногами притаптывает и вдруг – взглянула мне прямо в глаза, да так улыбнулась, что в комнате сразу светлее стало, и запела:

Улыбнулось солнце лету,

Я – тому, кого люблю.

Хоть сживи меня со свету –

Я милого обниму.

И тут пронёслась мимо меня и махнула рукой перед самым моим лицом – точно впрямь хотела меня обнять, даже жар от  руки её губами ощутил. Может – это невольно так у неё получилось – раскраснелась вся.

Тут я выскочил против неё, пляшу и пою:

Белы снега на полях,

Бел цветок Черемухи;

Красны маки на щеках

У любимой девушки.

А она уже на меня не смотрит, носится кругом и поет:

Ой, ребята, не зевайте –

По стене ползет кирпич;

Красну девицу сосватал

Препротивный старый хрыч.

Уже не помню, чем я ей ответил, только здорово это у нас выходило, и как кончили, я ухитрился сесть с нею рядом. И опять столбняк на меня навалился: хочу говорить, а слова на ум не идут, только тяжело дышу – точно кули таскаю. Посидела она этак, молча, и встает:

– Я, говорит, домой пойду.

— А можно мне вас до дому проводить? – насилу я выдавил из себя.

— Что ж, — говорит, — провожайте, если делать нечего.

— А как тебя звать? – спрашиваю по дороге.

— Устя. А ты – какого роду-племени?

Я назвался и стал рассказывать, откуда и куда иду, а она меня перебивает:

— Уже пришли. Я здесь живу.

Меня как обухом ударило – неужели так и расстаться? Ну – доставай слова, откуда хочешь, и говори ей:

— Устя, полюбил я тебя – нет сил моих… Будь моею женой!

— А сколько шагов мы с тобой прошли вместе? – спрашивает.

— Не считал. Но – мало.

— То-то.

И стоит Устя предо мною серьезная пресерьезная и молчит. Ночь светла, а может, то была уже утренняя заря. Мне видна каждая черточка лица девушки – темные брови, ресницы и глаза, ставшие необыкновенно глубокими. Жду, и мне страшно становится.

— Устя, – шепчу, – слово скажи…

— А как думаешь – что скажу? – и, помолчав немного, добавляет, — Ну, слушай…

Она медленно нагибается ко мне, как бы собираясь в самое ухо прошептать ответ, и вдруг сама поцеловала меня в губы:

— Дурной ты, Ванюша! Такого, как ты, не раз во сне видела. Завтра пораньше приходи с маменькой говорить – отец давно померши…

И юркнула в калитку.

 

Иван Ефимич замолчал, видимо, сильно переживая незабываемый эпизод юности.

— Эх, молодость! – кто-то вздохнул за соседним столом – оказывается, рассказ Ивана Ефимича слушали буквально все.

— И вовсе не молодость, а глупость одна, – сказала буфетчица; – разве можно так сразу…

Иван Ефимич обвел всех взглядом.

– Братцы, — начал он опять, — я в ту ночь так и не ложился спать. Чтоб по селу собак не будоражить, ушел к речке и до утра там пробродил. Навряд ли кто в такой ранний час свататься приходил, как я. А старуха грозной оказалась: допросила дотошно, кто, откуда и как – что твой следователь! А потом и говорит: «Мне зять в доме нужен: вдова я. Хочешь Устю – сходи домой, уладь с родителями и вернись – месяц тебе сроку. Не вернешься через месяц – за другого выдам. За Устей молодежь – во  как ходит. А мне новый сарай надо ставить – бревна который год наготовлены гниют».

В радостях я старухе в ноги поклонился и пообещал ей сейчас же в течение недели сарай срубить: мне что – что сейчас, что потом. Старуха сразу отмякла, давай сразу самовар ставить, яйцами меня угощать. Тут и Устя появилась – сияем все, как медные котлы…

Сарай рубить по вечерам мне Устя помогала: днем в колхозе работала. Эх, если бы так можно было рубить всю жизнь!.. Да, чуть не забыл – случай еще такой был. Уже постройка к концу подходила, как-то около обеда заходит ко мне на двор парень моих лет. Чернявый такой, с усиками, симпатичный. Васей Лешаковым звали. Как увидел меня, помрачнел весь – зверь-зверем – и говорит:

Должон я с тобою смертным боем биться.

— По что так?

— За Устю.

Подумал, подумал я и говорю:

— Нельзя нам с тобою биться.

— Как так – нельзя?

Тут я его подвел к сараю, а у него углы еще не обпилены — одно бревнышко на полсажень наружу торчало. И спрашиваю:

— Сколько венцов вместе с тем бревнышком, что наружу торчит, до самого верху будет?

— Пять, — говорит.

— Ну, смотри! – Я подложил плечо под торчащий конец бревна, поднатужился и приподнял все пять венцов со стропилами. Когда опустил обратно, спрашиваю.

— Честно ли будет мне с тобой биться?

Опустил парень голову и пошёл. Только буркнул, уходя:

— Не человек, а домкрат.

3

Закончил я сарай и отправился домой. Расставаясь, не горевали – уходил, ведь, чтоб скорее вернуться. Только – не тут то было: до сегодняшнего дня ни Устя меня, ни я её не видел. И – по очень глупой причине. Дома, озорства  ради, полез вместе с меньшим братишкой на кедр посмотреть, каковы в этом году шишки уродились. Да подломилась подо мною ветка, и полетел я вниз. Только в больнице в сознание пришел – сотрясение мозга и перелом ноги. Больше месяца прошло, пока я оказался в состоянии Усте письмо написать. И взялся это письмо на почту отнести мой же товарищ, с которым  вместе лежали – его в тот день выписали. Он на сплаву заболел, а жил в городе – ему по пути. Сам же я лишь к первым заморозкам домой попал, и тут ждали меня два письма. Вскрыл первое попавшееся. Тот же товарищ пишет, что поручение моё не мог выполнить: по дороге его захватил такой дождь, что вымок до нитки и письмо моё в кашу превратилось. Пиши, говорит, другое, ежели там что-нибудь важное было…

Разорвал другой конверт. Пишет Устя:

«… Называла я тебя Ванюшей, целовала, миловала, а ты оказался Ванька-подлец. И ненавижу тебя, и хоть понесла от тебя – за Ваську Лешакова замуж вышла…»

Замолчал Иван Ефимич. Тихо стало так в комнате – всем было жалко этого погибшего счастья, вспыхнувшего, как сказочный цветок папоротника в Иванову ночь, лишь для того, чтобы тут же погаснуть. Тишину нарушил голос буфетчицы:

— И вовсе она не замуж вышла за Ваську Лешака, а просто, по злобе и отчаянию вам написала, чтоб уязвить вас в самое сердце.

— Ну, это ваше предположение – и только, – говорю я ей.

А буфетчица опять:

— Какое там предположение, когда она сама мне сказала.

— Что?! – Иван Ефимич вскочил, чуть не опрокинув стол. — Где вы могли с ней встречаться?

— А вы потише, не кричите. Мы с ней каждый день встречаемся. Всю жизнь мне рассказала.

Тут вмешался я.

– Скажите, — говорю буфетчице, — как её по фамилии и иное прочее. Может быть и Устя, да не та.

— Да как же не та, когда дочка её Лидочка вот как на отца походит! – и тычет пальцем через буфетную стойку прямо в лицо Ивану Ефимичу. – Устя по отцу Михайловна, по фамилии Селезнева.

Я вопросительно взглянул на Ивана Ефимича; только тот утвердительно  мотнул головой, а сам буфетчице алюминиевую миску из-под супа протягивает и хриплым голосом говорит:

— Налейте мне в эту посудину водки.

— Не надо, — я ему говорю и, мягко устранив руку, усадил его обратно на стул. Он опять к буфетчице:

— Дай адрес.

А буфетчица ему:

– Какой тут адрес, когда она сейчас у нас на кухне посуду моет.

На этот раз стол, действительно, опрокинулся, когда Иван Ефимич снова вскочил. Но буфетчица его предупредила:

— И вовсе я не пущу вас сейчас в кухню. И вы такой, и она такая, а у нас там – посуда… Надо женщину сперва подготовить. – Она тяжело вздохнула при этом и ушла в кухню. Пробыла она там довольно долго, а когда вышла, сказала Ивану Ефимичу:

— Идите. Плачет. Теперь можно.

Он ушел, а тишину в комнате точно взорвало. Все заговорили и зашумели сразу. Какая-то девчонка выбежала из кухни – буфетчица куда-то её послала. Потом, недолго спустя, появилась Лидочка и, взволнованная, исчезла в задней двери. А потом все они появились в буфетной. Меня представили Устинье Михайловне, и я жадно вглядывался в её черты – не так-то много взяли годы у этого лица, так неотразимо когда-то пленившего молодого красноармейца Ванюшу. А Иван Ефимич то на неё взглянет, то на дочь и говорит:

— Маленькую не довелось на руках поносить, так сегодня хоть взрослую поносил.

Вдруг он обратился к нам всем:

— Товарищи… братцы, все вы меня терпеливо слушали и сочувствовали. И вот – я счастлив. А как ознаменуем это событие? Всех вас прошу быть моими гостями. Но как лучше организовать – какие будут предложения? У нашей буфетчицы – она мне теперь как сестра родная – поди, всего хватит!

Меня точно что-то толкнуло.

– Иван Ефимич, Устинья Михайловна, – говорю я, – не знаю, как вы, но, по-моему, большое счастье – такой редкий напиток, что подливать в него что-либо – только портить. Не надо пьянки.

— А как остальные? – Иван Ефимич обвел всех взглядом.

Заговорил седобородый старик-эмигрант.

— Я полжизни провел заграницей, недавно вернулся, Могу сравнить, как живут здесь и там. Чудесная у вас здесь жизнь. Дочь посудницы – студентка высшего учебного заведения. Плотник – даже не плотник, а просто, крестьянский парень с сохи стал директором совхоза размером в такое государство, как Люксембург. Женитьбы здесь совершенно лишены элемента денежного расчета, превращавшего их раньше в драмы и трагедии. Зато поднялось уважение к способной личности, а не к её карману. Безработицы вы не знаете, и каждому открыт путь к успеху – приложи лишь свои способности и старание. И если человек раньше, при капиталистическом строе, напивался потому, что не видел для себя просвета вперёди, то зачем ему напиваться теперь? Пьянку ничем не оправдаешь. А поддерживать вредную традицию превращать каждое событие, а в особенности свадьбу, в одурманивание себя – значит, лишить эти прекраснейшие мгновения нашей жизни их истинного смысла и даже … опозорить…

— Устя, а ты – то как? Чтоб тебе обидно не было!

— Ванюша, ты только что мне говорил, как счастлив ты был ту неделю, когда у нас сарай рубил. А ведь, мы тогда водки не пили.

Иван Ефимич, молча, повернулся к дочери. Та провела ладонью по его рукаву и тихо произнесла:

– Не надо, папа.

Иван Ефимич приосанился.

– Ну, кажется, все голосовали, во всяком случае – большинство. Так вот – с сегодняшнего дня и часа больше не пью…  И это – навсегда. Не было в жизни моей, чтобы я слово своё рушил.

Дождь перестал. Нас всех пригласили на квартиру Устиньи Михайловны, но мы, посторонние, отказались. Проводив глазами удаляющуюся фигуру Ивана Ефимича, который шел, ведя под руки двух женщин, таких же высоких, как он сам, мы покинули чайную и вышли опять на дорогу. Имелось в виду перехватить обратный автобус, выехавший из районного центра в город – из-за размыва он непременно должен был возвратиться. А пока что мы шагали, освещенные в спину закатным солнцем, выглянувшим из-за тучи.

— Говорят, судьбы человеческие написаны в звездах, – задумчиво произнес старик-эмигрант.

— Я бы сказал – в облаках, — возразил я. — Разве не дождь разбил и восстановил семейное счастье Ивана Ефимича?

— Ну, положим, звезды-то повыше облаков ходят.

Я не стал спорить. Главным образом потому, что поймал себя на мысли, что к той радости, какую я испытывал по поводу встречи Ивана Ефимича с Устей, начинает примешиваться себялюбивое желание, чтобы и со мною произошло нечто подобное… А судьба – ну, что ей стоит…

 

с. Одесское

12.05.1959 г.

Related posts

Leave a Comment