Навсегда

"Что разум человека может постигнуть и во что он может поверить, того он способен достичь." Наполеон Хилл

Навсегда

Посвящается моему верному другу и помощнице Людмиле Вертоградской.
 Автор.
 
Весьма маловероятная повесть о самом главном.
О взметнись фонтаном сереброструйным, прекрасная неожиданность!
1
Внезапная командировка забросила меня в небольшой городок на северном Урале. Прибыл я туда в ночь с субботы на воскресенье в жестокую стужу и едва не обморозил пальцы на ногах, пока разыскивал гостиницу. Дверь мне открыла громадная баба в ватнике и валенках – тетя Даша. По гулкому и совершенно безлюдному коридору она отвела меня в жарко натопленный номер, где от стен из сосновой брусчатки приятно пахло смолой. Я бросился на кровать и тут же заснул.
На другое утро я тоскливо размышлял, чем наполнить воскресный досуг: до понедельника делать мне было нечего.
– Как тут у вас насчет достопримечательностей? – обратился я к тете Даше.
– Какие тут достопримечательности! Рудник да рудоуправление, и там, кроме сторожа, сейчас никого нет. Вечером можно в клуб сходить, а теперь айдате на базар – на народ поглядите.
Совет показался мне разумным. Я пошел по заснеженным улочкам мимо почерневших от времени бревенчатых домиков. Между прочим, это особенность Урала; там деревянные дома чернеют, в прочих же местностях становятся серыми. Я шел, поеживаясь от холода, вслед за будничными фигурами, спешащими кто в магазин, кто, на базар, и если бы в эти минуты кто-то сказал мне, что я иду навстречу величайшему приключению в моей жизни, ни за что бы не поверил.
Был базар как базар: тепло укутанные бабы с белым инеем на ресницах торговали мороженым мясом, клюквой, брусникой, и, по существу, мне тут нечего было делать, если бы не свойственная всем книголюбам слабая надежда натолкнуться на какую–нибудь редкую книгу в кучах всякого барахла, разложенного прямо на затоптанном снегу. И тут мое внимание привлекло разрумянившееся от мороза курносое личико девочки лет двенадцати. Она перескакивала с ноги на ногу, похлопывая рукавицами, всячески стараясь согреться. Перед ней на разостланной на снегу газете чернела потрепанная папка, крест-накрест обвязанная бечевкой, и что-то похожее на короткую палку. Я наклонился – это оказалась флейта, старая-престарая, из какого-то почерневшего дерева, кое-где скрепленная скобочками. Инструмент имел очень жалкий и неопрятный вид, совершенно неспособный привлечь покупателя.
– И сколько же ты хочешь за это добро? – спросил я, ткнув флейту носком сапога.
Девочка посмотрела на меня, помялась и нерешительным голосом произнесла: «Десять рублей». Потом, видимо, испугавшись, что слишком много назначила, быстро спросила:
– А какая будет ваша цена?
– Половину дал бы.
– Нет, нельзя, – сказала она серьезно, сжала губы и даже отвернулась, – никак нельзя!
Я повернулся, чтобы уйти, как она вдруг схватила меня за рукав и почти умоляюще сказала: «Ладно, дяденька, возьмите».
Я сунул флейту в карман пальто, но при расчете возникло затруднение: я дал ей десятку, а у нее не было сдачи. Напрасно она обращалась к торговкам, прося разменять, – те не могли или не хотели. Я видел, что у нее в глазах показались слезы.
– Ладно уж, не надо сдачи! Оставь ее себе! – сказал я ласково и нежно погладил девчушку по раскрасневшейся щеке.
Я покинул базар и пошел обратно в гостиницу. Морозный воздух казался густым: не было ни малейшего ветерка. По дороге я внутренне ругал себя, зачем я купил совершенно ненужный мне инструмент, и приписал случившееся влиянию воспоминаний мальчишеских лет, когда сосед, спившийся школьный учитель, иногда по странной прихоти учил меня играть на флейте.
Я был уже недалеко от гостиницы, когда услышал за собой торопливые шаги: кто-то меня догонял. Я обернулся – это была та же девочка, у которой я приобрел инструмент, она торопливо сунула мне в руки ободранную, перевязанную бечевкой папку и, задыхаясь от быстрого бега, произнесла:
– Ноты. Тоже к ней, – она ткнула варежкой в выставившийся кончик флейты в моем кармане. – Денег не надо.
Лицо у нее было довольное: глаза блестели, и, не дожидаясь ответа, она быстро убежала.
Придя домой, я первым делом разрезал бечевку и вывалил содержимое папки на стол. Да, это были ноты, написанные от руки на пожелтевших от времени листах. Их было немного, и что меня поразило – это полное отсутствие заголовков с указанием названия пьесы, композитора и т. п. Вместо них какой-то любитель исчеркал поля листков рисунками. Тут была и очаровательная женская головка с крылышками Амура, и кувыркающиеся озорные мальчишки, и еще что-то.
Я протер свой новоприобретенный инструмент и, выбрав листок с наиболее простенькой мелодией, стал пытаться ее наигрывать.
Оказалось, что уроки старого учителя, несмотря на давность, не пропали даром: через несколько минут у меня стала получаться хотя и убогая, но все же мелодия. Я прилагал усилия, стараясь играть лучше и, может быть, добился бы значительных успехов, если бы меня не отвлек шум в коридоре: там поднялась какая-то беготня, сыпались гулкие удары по полу… Я распахнул дверь – странная картина представилась моим глазам. По всему коридору у каждой печки, которыми отапливались номера, лежали аккуратные охапки дров, а между ними с железной кочергой в руках бегала тетя Даша и била направо и налево крыс, которые во множестве шныряли по всем сторонам. Хотя тетя Даша действовала кочергой очень проворно, но большею частью промахивалась. Впрочем, при моем появлении отвратительные твари быстро разбежались по только им известным щелям. Тетя Даша прекратила преследование и смахнула со лба крупные капли пота:
– Вот идолы! Откуда взялись – тьма тьмущая! Вроде их и не было раньше…
Я вернулся к столу и хотел, было, доиграть начатую мелодию и тут только обратил внимание, что на полях листка нарисована крыса. Это поразило меня как громом: не было ли тут какой-то связи между наигрываемой мною мелодией и появлением полчищ крыс в коридоре?.. Перед моими глазами запрыгали строки, не раз встречавшиеся в современных журналах!
1661 год. Жители небольшого приморского городка Тэдворта страдали от сильно расплодившихся крыс. Никому не известный человек предложил отцам города избавить их от прожорливых тварей за довольно крупную по тем временам сумму. Отцы согласились. Неизвестный, играя на барабане, прошел по всем улочкам, и отовсюду к нему стекались крысы в несметном количестве. И он повел их на берег моря, откуда они сами попрыгали в воду и погибли. Но отцам города показалось, что барабанщик слишком легко справился со своей задачей, и когда тот явился за получением условленной платы, то отказали. И тогда незнакомец снова прошел по улицам, и на его барабанный бой отовсюду сбежались малые дети, которых он повел на берег и утопил таким же образом, как и крыс. Вопли и плач огласили город, и в память об этом страшном событии горожане установили ежегодный день траура. Зловещая фигура тэдвортского барабанщика стала достоянием мировой литературы. Я кое-что слышал о матрикашакти – силе звука, речи и музыки индийских йогов высоких степеней. И разве Британская Энциклопедия, скупая как скряга на признание чего-либо неукладывающегося в рамки официальной науки, не была вынуждена поместить статью о двигателе американца Киили, источником энергии для которого служил звук?
Все это вихрем пронеслось у меня в голове. Подумав, я пришел к заключению, что эффект мелодии надо проверить. Но как? Снова наигрывать ее рискованно: можно вызвать новое появление противных зверьков и, по всей вероятности, ужас тети Даши – она может выбежать на улицу, позовет на помощь… Сбежится народ, начнут доискиваться… В результате – чего доброго! – могут изъять у меня опасный инструмент, который в моих глазах вдруг стал приобретать огромную ценность…
Нет, надо попробовать какую-нибудь другую мелодию. Но как узнать заранее, что за каждой из них кроется? Не зная, еще вызовешь такую чертовщину, что и ног не унесешь…
Я снова бросился к листкам и стал тщательно рассматривать поля: теперь-то я догадался, что это символы, и старался выбрать более невинную по своим последствиям мелодию. Мой выбор остановился не целой гирлянде кувыркающихся мальчишек.
– Невинные детишки – что тут может быть вредного? – подумал я и взялся за флейту.
На этот раз мелодия оказалась посложнее, и, чтобы освоить ее, времени понадобилось больше: но когда я наконец заиграл ее уже по-настоящему, за окном засвистело и зашипело: сильный буран бесновался на улице, и сбиваемые с ног пешеходы, наклонив голову и нагнувшись вперед, пробивались через упругий воздух к своим домам. И белые столбы крутящегося снега возникали и рассыпались, и было в них что-то от озорных кувыркающихся мальчишек. Вот какие они оказались мои невинные детишки–то!.. Я замер в странном оцепенении, которое я тогда не смог бы объяснить. Теперь-то понимаю, что это была минута счастья – счастья от сознания, что держу в руках ключи от власти над стихиями… Над какими точно, я еще не знал. Но факт был налицо – я вызвал бурю. И опять вспыхнули в памяти рассказы бывалых людей о том, что в среднеазиатских пустынях в знойные безветренные дни погонщики караванов начинают посвистывать и этим свистом вызывают освежающий ветерок.
Вскоре буран стих. За окном снова появились пешеходы. Из уличного громкоговорителя, укрепленного на телеграфном столбе, полилась музыка. Потом диктор долго говорил об увеличении продуктов животноводства, о социалистическом соревновании и т. п. темах современности, а я все еще продолжал сидеть в странном оцепенении, держа в руках волшебную флейту и раздумывая о том, что я с нею буду делать и как дальше пойдет моя жизнь, в которую, как порыв сильного ветра, внезапно распахнувший дверь, ворвалась странная неожиданность.
2
Много я передумал по дороге, возвращаясь в большой город, где жил. Вместе с радостью, которую я испытывал по поводу своего чудесного приобретения, во мне росло тревожное ощущение огромного чувства ответственности. Ведь там, на Урале, где я вызвал буран, он мог сбить с дороги одинокого шофера, заставить его блуждать и, может быть, послужить причиной его гибели. Буран мог затолкать в сугроб вышедшего покататься на санках малыша так, что тот больше не найдет дороги домой… А по неумолимому закону причин и следствий – священному закону Кармы[1], который действует независимо от государственных законов, ответственность за их гибель всею тяжестью легла бы на мои плечи, и рано или поздно, «на земле или под землей», как сказал великий мыслитель Будда, я должен был бы заплатить за это моею собственной жизнью… Э-э, та власть, которая по странной случайности попала в мои руки, была обоюдоострой, и хорошо, что я это знал. Делать опыты, не зная, насколько они затронут чужие жизни, нельзя. Но трудно было удержаться, очень трудно. Временами меня точно жгло – так сильно тянуло прикоснуться к царству неизведанного, где начинается волшебство нездешнего… И один раз я не выдержал…
Была ночь. Я сидел один в своей комнате и опять перебирал волшебные листки. И тут меня словно загипнотизировала нарисованная на полях голова носорога: столько в ней ощущалось тупой, злобной и сокрушающей силы! Я силу уважал, но предпочитал иметь ее под своим контролем. Я любил нестись на мощном мотоцикле и взлетать на крутые холмы, когда мотор ревет, как зверь, но не сдает скорости… Что скрывалось за этим грозным символом?
И я решил выманить эту силу из ее потустороннего логова ровно настолько, чтобы опознать; правда, мне пришло в голову, что я уподобляюсь мальчишке, который, узнав, что в норе спряталась кобра, тычет туда прутиком, чтоб заставить ее высунуть свою смертоносную голову. Успеет ли мальчишка вовремя отскочить?.. Но бездна притягивает…
Взяв флейту, я стал наигрывать только первые ноты, делая остановку после каждого такта и прислушиваясь – что будет?
После третьего такта меня вдруг охватило гнетущее чувство и печаль ­– печаль, причины которой я не знал. В то же время я сознавал, что на город накатывается что-то невыразимое словами, как бы гора, сотканная из обретшей материальные формы ненасытной бледной злобы, алчущей упиться кровью и отчаянием других… И все-то она сокрушит на своем пути, и вольются в грохот падающих зданий плач детей и вопли матерей… И не будет, никогда больше не будет радости!..
Я глянул на окно и увидел, как на улице стали меркнуть уличные фонари, – медленно, как бы борясь и сопротивляясь изо всех сил, а из всех переулков подступала тьма саже-черной шевелящейся стеной. Издали стал доноситься нарастающий гул – что-то накатывалось…
Я закричал, полный смертной тоски, охватившей меня, и далеко от себя отбросил флейту. Она что-то задела – раздался звон разбитого стекла. Лоб мой покрылся испариной, и только одна мысль сверлила мозг: я проиграл лишнее, и теперь уже ничто не спасет!
Снова взглянув на улицу, я увидел, что свет уличных фонарей перестал меркнуть, на незначительное время остановился, как бы борясь на самом пороге угасания, и затем стал усиливаться. Становилось все светлее: казалось, бессильно согнувшийся человек медленно поднимает голову и распрямляется. Еще несколько мгновений – и страх, и тоска отпустили мое сердце. Я понял, что вовремя отбросил флейту.
3
Стоя на крылечке одинокого бревенчатого домика, я изо всех сил колотил в дверь – никто не отзывался. Внезапно за моей спиной раздался голос:
– Не стучите – дома никого нет. Я обернулся – передо мною стоял седенький старичок и пытливо меня рассматривал. По-видимому, за стуком я не заметил, как открылась калитка и он вошел.
– Не вы ли будете хозяин этого дома?
– Вроде я.
– Вам писал ваш сын Анатолий, что к вам приедет его друг и отдохнет у вас пару дней? Так вот, я – этот друг.
– Писать-то писал, да толку мало.
– Как – мало? Разве вы не сможете меня приютить?
– Да Господь с вами! Живите у меня сколько угодно, а от письма-то толку мало: потерял очки – так и лежит нераспечатанное. Милости просим – заходите! – он толкнул дверь: оказалось, она и не была заперта.
Я шагнул вслед за ним в сени, затем в низенькую комнату, в которой приятно пахло какими-то травами. Старик показал на нарядно застеленную кровать с целой горой подушек:
– На ней будете спать.
– Только вот беда с едою, – продолжал он. – Старуха давно померла ­один живу. Все больше молоком питаюсь, козу держу. Али будете в колхозную столовую ходить? Далековато.
– Ничего, дедушка. У меня с собой консервы, кофе. Как вас по имени-отчеству величать?
Так началось продолжение сказки, начавшееся зимою в маленьком уральском городке, где в мои руки попала волшебная флейта. Домик старика был как раз то, что надо. Он стоял на горке, в отшибе от деревни, в очень живописной местности. Был конец июня. Кругом раскинулись холмы, перелески, овраги, а далеко на западе среди волнующихся нив возвышалась гора с заросшей лесом вершиной. Еще зимой, когда я испытал гнетущую тоску от приближения хаотических сил тьмы, во мне созрело решение сыграть из оставшихся листков одну-единственную мелодию – ту, с очаровательной детской головкой и с крылышками Купидона. Сердце мне подсказывало: что опасаться тут нечего: это могли быть только эльфы – очаровательные маленькие существа, которых Конан Дойлу, создателю образа Шерлока Холмса, удалось заснять на фотопластинку. И я сознавал, что нелепо было бы пытаться их вызвать в городе под гул проходящих под окном автобусов, в квартире с телевизором и радиоприемником. Кроме того, я занимал всего лишь одну комнату в коммунальной квартире, и моя соседка, разведенная с последним мужем, – «перекисная блондинка» – страдала чрезмерным любопытством: уж она бы непременно подсмотрела в замочную скважину и, не знаю, что бы выкинула, увидев у меня эльфов, если бы им пришла в голову шальная мысль туда заявиться…
– Дивья гора, – пояснил мне старичок, видя, что взоры мои приковались к далекой вершине. – Приезжие все снимают ее. Вы тоже снимать будете?
– Не обязательно. А почему ее Дивьей зовут?
– Да Див там раньше каменный, пузатый стоял, пока архангелы в музей не увезли.
Старичок явно путал археологов с архангелами. Я не стал поправлять, а пытался выпытать у него, нет ли какой-либо легенды, связанной с Дивом. Но тут старичок вдруг заговорил с другого голоса:
– Раньше глупостей народ много говорил про то место. Видели там бесов скачущих. Необразованность одна! Бесов попы выдумали.
Старичок почему-то насупился и стал угрюмым. Я мысленно поблагодарил его за полезную информацию, одновременно мне стало жаль его: он был дважды ограблен. Первый раз его, как и весь его народ, ограбила Церковь, когда, многие века тому назад пришедши из Византии в его лесные селения, зачислила в черти всех русалок, полевиков, кикимор, леших и домовых, с которыми так уютно с незапамятных времен уживались его предки. Второй раз – когда ему внушили, что человек – единственное разумное существо во всем мире.
Дивья гора – каким ароматом сказки повеяло от этого названия. Ясно, что лучшего места, чтобы вызвать эльфов, мне не найти. Завтра же с утра иду туда!
4
На другое утро, расспросив у старичка, какой дорогою лучше добраться до Дивьей горы, я рано вышел из дома. Радость солнечного утра залила меня, как только я переступил порог. На все лады голосили птички. Полны сверкающих капель были травы по обочинам колеи.
Вспомнив свое босоногое детство на хуторе и то наслаждение, с каким я тогда бродил по утренней росе, снял было ботинки, но, пройдя всего десяток–другой шагов, чуть ли не со стоном снова их надел: каждый камешек причинял боль… Э-э, я не тот, что был в детстве. Физически, конечно… Но так же, как в детстве, жаждал мира, скрытого за очевидностью. Из-под серого валуна на мшистую полянку должны были вылезать похожие на смешных длиннобородых старичков гномы. На залитой полуденным солнцем лесной прогалине, заросшей иван-чаем, шиповником и малинником, в облаке порхающих мотыльков должны были кружиться нежно-игривые маленькие эльфы – те самые, которых удалось заснять Конан Дойлу… А сегодня я шел, имея при себе волшебный ключ, навстречу увлекательнейшему эксперименту. О, до чего ты хороша, жизнь! Я ускорил шаги.
Гора была уже совсем близко – я свернул с проселка на межу и средь тихо покачивающихся колосьев брел к ее подножию. Межа круто загнулась кверху и затем оборвалась. Начался довольно крутой подъем с кое-где выпирающими из земли крупными камнями. Редкий, почти весь из могучих елей и сосен лес, как зубчатой короной, увенчал вершину. И как только я шагнул под его сень, налетел легкий ветерок, качнулись слегка вершины, и шорох, – как бы тихим шепотом сказанное «при-ш-шел», ­пронесся по всему лесу.
Мне стало необычайно хорошо на душе. Мое детство протекло под сенью леса, который почти вплотную примыкал к дому. У меня были любимые деревья, под которыми я любил сидеть и мечтать. Иногда я разговаривал с ними и пытался понять, что шептали и рассказывали они в ветреные дни, когда вершины их качаются – ходуном ходят, а внизу – уютная тишь.
Отыскав солнечную полянку на самой вершине, где сизые дали проглядывали через редкие стволы, я уселся на одном из крупных валунов, меж которых чернела яма. Нетрудно было догадаться, что тут, видимо, раньше и стоял каменный Див, пока его не подкопали и не увезли археологи.
Сизо-голубое сверкание далей пронизывало меня томительно сладким зовом. Один за другим вставали дымкой окутанные холмы – чем дальше, тем – голубей и щемяще зовущие. Желтыми лентами вились по ним дороги, обрывались и точно повисали в воздухе. Какая это была прекрасная земля!
Рука сама потянулась к рюкзаку и вытащила флейту. Сейчас, как мифический бог Пан, игравший на свирели наядам, я буду играть эфирным существам сокровенной природы…
Вот нотный листок, на нем шаловливый Купидон с крылышками. Полились первые звуки. Я сыграл всю мелодию, краем ока наблюдая по сторонам ­– вдруг покажутся эльфы, но никого не было.
Откуда-то донесся нежный аромат: к запаху солнцем нагретой хвои присоединился аромат жасмина, которого тут не было.
Я сыграл второй, третий раз – аромат жасмина резко усилился, и вдруг у самого уха услышал еле уловимый шепот:
– Я здесь. Перестань играть.
Я оглянулся – никого не было. – “Может, почудилось?”, – подумал я и снова, было, поднес флейту к губам, как услышал гневный шепот:
– Не играй. Я здесь. Мне больно!
Я снова оглянулся – и, по-прежнему, ни души. И снова зашептал голос так близко, что, казалось, кто-то говорит у самого уха:
– Говори скорее, что тебе нужно. Зачем ты меня звал?
– Я хочу тебя видеть. Кто ты? – сами по себе вырвались у меня слова.
В этот миг на коричневой коре старой сосны шагах в трех от меня вспыхнуло золотистое пятно. Казалось, солнечные лучи плавятся в нем, образуя быстрорастущий золотистый ком; он весь кипел, темнел и, точно от взрыва, внезапно принял человеческую форму – предо мной стояла девушка с черной, как вороново крыло, копной волос на голове, с гневными глазами и лицом, искаженным болью. Поднятые смуглые, отливающие червонным золотом руки говорили о том, что они только что зажимали уши.
– Я Дулма. Разве старый колдун не передал тебе моего имени вместе с флейтой?
Тут только я заметил, что она дивно прекрасна и… совершенно нагая. Но я был так поражен ее появлением, что последнее обстоятельство меня совсем не удивило.
– Никакого колдуна не знаю, а флейту я купил на базаре.
Она опустила руки. Страдальческие черты лица разгладились, и я мог поклясться, что она смотрит на мое лицо с таким же любопытством, как я на ее.
– Но кто ты? Я хочу сказать… лесной дух? – пробормотал я смущенно и замолк.
– Так ты не знал, кого зовешь? Да, я лесной дух. Вы зовете нас русалками, феями – у нас сотни имен… И нет народа, который бы нас не знал. Что нужно тебе от меня?
– Да… что нужно мне от тебя? – точно эхо я повторил ее слова, зачарованно глядя в ее широко раскрытые глаза, где все еще сверкал остаток гнева. Воистину я не знал, что мне от нее нужно – я никогда об этом не думал, и появление ее было таким ошеломляющим. Но потом меня словно озарило, и, бурно, страстно, путаясь и запинаясь, у меня стали вырываться слова:
– От тебя мне ничего не нужно! Мне нужна только ты сама! И ты стоишь здесь передо мной вся трепетная, живая и так чудесно хороша!.. С раннего детства, впервые услышав мамины сказки, я искал тебя в лесу, в поле, у речки. Случалось заблудиться в лесу, и я звал тебя мысленно, надеялся, что ты явишься, возьмешь меня за руку и выведешь на дорогу. Но ты все не шла, и я, одинокий, плакал в лесу. Но верил, что ты есть. Но потом меня окружили высокомерные сухие люди и скрипучими голосами назвали мои мечты бреднями и уверяли, что кроме людей никаких других разумных существ на земле нет. И тогда мне опять хотелось плакать от чувства одиночества. Но теперь все хорошо – ты передо мной! Ты так дивно прекрасна – ты еще лучше, чем была в моих мечтах! – я замолк, будучи не в силах оторвать от нее восхищенных глаз.
Новое чувство отразилось на ее лице – это была гордость…
Да, гордость женщины, купающейся в волнах неподдельного восхищения мужчины И уже совсем по-другому зазвучал ее голос, когда она с плохо скрытым умыслом спросила:
– Неужели ты нашел во мне что-то хорошее? Старый колдун ни разу не сказал мне ласкового слова. Он требовал только одно – указать ему очередной клад.
– А зачем ты ему повиновалась?
– Мальчик! Прости меня, что я тебя так назвала. Но ты действительно наивен, как мальчик! Нас принуждают повиноваться. Ты этого не знал?
– Откуда мне знать.
– Я была маленькой, совсем неопытной, когда он подманил меня, играя на своей флейте. А когда я подошла к нему совсем близко, могучими чарами в мгновение ока приковал меня навеки к флейте, вернее, к той мелодии, которую ты играл; я раба твоей флейты. Где бы я ни была, я должна лететь на ее зов.
– А если не полетишь?
– Тогда мне больно. Каждый звук впивается в мое тело и жалит, жалит… – И моя игра тоже причинила тебе боль?
– Да, особенно, когда ты играл второй и третий раз. Точно тысячи игл вонзились в меня.
– Прости, прости меня, Дулма, я не знал, что терзаю тебя! – я бросился вперед, схватил ее руки и стал осыпать их поцелуями. Они были теплы, нежны и трепетны. Казалось, из них исходил ток, свойства которого описать не берусь, – он наполнил меня томлением…
Она высвободила руки, глянула на меня своими бездонными глазами и после краткого молчания произнесла:
– Освободи меня.
– Каким образом?
– Сожги флейту, ноты – все, все.
– Только-то? Да я… – и тут же стал озираться в поисках материала для костра.
Дулма пристально за мной наблюдала. Тонкая улыбка блуждала у рта. Поодаль кое-где валялись серые обломки сучьев, куски полусгнившей коры, прошлогодние шишки – материал, в общем, неважный. Но когда я собрал его в кучу, оказалось, что у меня нет спичек, и я беспомощно взглянул на Дулму.
– Ничего, – она улыбнулась, – огонь везде.
Нагнувшись над сложенной мною кучей, она подула на нее раз, другой – и язычок пламени лизнул дрова…
Когда костер разгорелся во всю силу, я схватил флейту вместе с нотными листиками, чтобы бросить в пылающее пламя. В этот момент что-то изменилось в лице Дулмы, что-то дрогнуло, и она быстро перехватила мою уже занесенную над костром руку.
– Подожди, хорошо ли ты понимаешь, что ты делаешь и что теряешь? Как только флейту охватит пламенем, я исчезну, и никогда больше ты не увидишь меня.
– Дулма, зато ты будешь свободна и счастлива!
– И ты ничего не требуешь взамен?
– Дулма… – я запнулся и замолк, отчаянно борясь с самим собою: сказать или не сказать ей, что она мне безумно дорога, что ее появление как бы взорвало, высвободив во мне долго лежавшее и хорошо упрятанное чувство неудовлетворенной любви; что она есть воплощение того образа женщины, который смутно вставал в моих юношеских грезах, ­образа нездешнего, того, о котором сказал Александр Блок:
 
«Шел я на север безлиственный,
Шел я в морозной пыли:
Слышал твой голос таинственный –
Ты серебрилась вдали…»
 
– Дулма, – сказал я, и спазма перехватила мне горло, – Дулма, любовь ничего не покупает, не торгуется и не ставит условий.
– Разве любовь… – тихо прошептала она и жалостливо поглядела на меня. – Бедный! Любить фею…
5
– Ты мне нравишься – я могла бы полюбить тебя, но наше счастье было бы очень коротким: у нас свои законы. И зачем тебе это, когда по земле ходит та, единственная, которая может стать твоим настоящим счастьем?
– Я не знаю такой, и почему она – единственная?
– Когда-то вы с ней были одно, а потом стали двумя. Ты встретишься с нею – я тебе помогу.
– Но как я узнаю, что это именно она?
Дулма протянула к самому моему лицу свои смуглые пальчики – из них струился нежный аромат жасмина.
– По запаху моих рук ты узнаешь ее – я буду рядом. Феи не бывают неблагодарными.
Я бросил свои колдовские инструменты в пламя. Огонь яростно набросился на них.
Дулма встала между мной и костром и, неожиданно ласково мне улыбнувшись, исчезла…
Костер догорал. Налетел легкий ветерок, пошевелил веточки и как бы прошептал: уш-шла… Да… из моей жизни ушла сотканная из солнечных лучей и лесных запахов сказка… Была – и нет ее!.. А существуют ли, вообще, сказки? Может быть, все они – быль?
6
Настала зима. Опять служебная надобность несла меня в захолустье Приуралья – на этот раз в старинное село Ш. Автобусы ходили туда крайне редко. Выйдя на железнодорожной станции, я пристроился в сани к возвращающемуся в то же село колхознику.
Белый-пребелый снег искрился под полуденным солнцем, а изредка попадающиеся бугры отбрасывали голубые тени. Кругом безлюдье, голубая чаша неба над головой и ни души. Часа через два езды возница сказал:
– Вон за тем холмом (он показал кнутовищем) наше село. Скоро дома будем. Да никак (тут он приставил ладонь козырьком к глазам) покойника везут.
Я взглянул в указанном направлении и увидел вдали холм с одинокой елью на вершине. Из-за холма змейкой выползла похоронная процессия из нескольких подвод. Взгляд мой задержался на обитом красным кумачом гробу на передних санях.
Гроб грубо вторгался в белое безмолвие снегов, нарушая его. Рядом с гробом, обхватив, левой рукой крышку, сидела молодая женщина, а позади нее – что-то закутанное в старый плед: когда мы подъехали ближе, это «что-то» оказалось курносенькой девочкой.
Мой возница, почтительно освобождая дорогу, свернул под гору в нетронутый снег, остановил лошадь и, сняв шапку, перекрестился. Но тут произошло нечто неожиданное: поравнявшись с нами, сани с гробом заскользили боком, как это бывает зимою на так называемых раскатах. И со стуком ударились о наши сани. Гроб удержался на месте, но женщина слетела со своего места и повалилась мне прямо на руки, которые я едва успел подставить. От испуга ее большие серые глаза еще больше расширились, но лицо не выражало никаких эмоций – она была совершенно пьяна. Больше я ничего не успел заметить – я был ошеломлен совсем другим: от нее хлынула на меня волна нежного аромата жасмина…
… Жасмин зимой… Дулма и ее предсказание… Значит, Дулма подает мне знак, что эта пьяная баба с ребенком и есть царевна моей мечты, моя половина!
В оцепенении глядя на нее, я так и продолжал держать ее в руках, пока она сама не заговорила, едва ворочая языком:
– Пусти, чего держишь!
И вдруг, жеманно улыбаясь, с пьяной улыбкой добавила:
– Ишь обрадовался, щелкунчик, что я сама ему на руки пришла, – и перелезла обратно в своя сани.
– Пропадет баба –  запьется, – сказал мой возница и тронул лошадь.
– А какая хорошая девка была! Недотрога. Спиртного в рот не брала. Стихи сочиняла и в клубе читала! Да вот…
– Ну что – «да вот»?
– Гармонист в селе был, гуляка… Сегодня его и хоронят. Не давалась ему Марьюшка. Он подружек подговорил, те напоили ее, и тут гармонист ее обгулял. Хотела Марьюшкина мать в милицию, в суд подать, да родители гармониста у нее в ногах валялись, упрашивали не губить парня и ЗАГСом прикрыть. Выдали.
– А как жили?
– Жили плохо. У мужа научилась вино пить.
Тут острая жалость стегнула меня по сердцу. Бойтесь жалости к женщине, потому что никто не знает, где кончается жалость и начинается любовь.
Возница замолчал. Мы уже подъезжали к дому. Я договорился с ним, что буду жить у него, пока не закончу всех своих дел.
Ужинали картошкой с солеными грибами, запивали крепким чаем со сливками. Хозяева старались поддерживать со мной разговор, но у меня все время стояла перед глазами пьяная ухмылка молодой женщины, а за ней чудился скорбный лик затоптанной, изломанной жизни, – я отвечал невпопад.
Ночью снились мне сумбурные сны.
Волнуется, как море, огромная толпа. Все куда–то спешат, толкутся друг о друга. Там же, среди толпы, ищу одно бесконечно дорогое мне лицо. Вот мелькнуло оно, вот уже засиявшие от радости глаза улыбнулись мне и руки потянулись навстречу, как оно вдруг исчезло в круговерти нахлынувшей толпы. Раздался отчаянный крик, и кто-то рядом со мной совершенно равнодушно, точно речь шла о брошенном на землю и растоптанном окурке, сказал: «Девушку раздавили».
От тоски и жалости просыпаюсь и тут же снова засыпаю. Вижу: громадный черный кот с зелеными глазами играет с пойманной полуживой мышью. Отпустит, даст ей отбежать немного и снова накроет лапой. Мышь роняет маленькие бисеринки крови, попискивает. Мне так хочется, чтобы ей удалось убежать, но чей-то безжалостный голос у самого моего уха произносит: «Никуда она уже не уйдет».
Горная страна. Зубчатые пики. Отвесные стены ущелий. На одной стороне, на высоко вознесшейся вершине, купается в небесной сини белый златоглавый храм. Он излучает свет, и оттуда доносятся обрывки торжественного пения. Одинокие фигуры карабкаются к храму по крутой, почти отвесной тропе.
По другую сторону – зубья темно-серых, вонзающихся в небо скал. Разверстая пасть гигантской трещины горного разлома делит страну пополам.
Грозные отвесные стены трещины уходили в черную бездонную пропасть, откуда призрачными столбами поднимался туман. И толпы людей, обгоняя друг друга, разными дорогами спешили к этой пропасти, по-видимому, не зная о ее существовании. Но, достигнув крутого спуска в ее пасть, уже не могли остановиться и потоками скатывались в бездну.
И спросил я у кого-то, стоящего на разветвлении двух дорог, нельзя ли спасти хоть кого-нибудь из этих, идущих на гибель, и что для этого надо сделать. И он ответил:
– Надо любить. Нет ничего сильнее на свете, чем любовь.
Тогда, указав на храм, я спросил:
– Каков Бог этого места?
И он ответил:
– Бог этого храма Любовь, породившая Вселенную, всех и каждого.
И еще спросил:
– Чем служат этому Богу?
И он ответил:
– Красотою во всем и везде, а главное – красотою в мыслях, так как без мысли нет и действия.
Последний сон кому-то может показаться вымышленным. Но разве мало людей, кто, просыпаясь утром, досадуют на себя, что опять не удалось удержать в памяти чудесных наставлений и замечательных мыслей, которые только что были сообщены в сновидениях? А обиднее всего, что забыли такой простенький прием – ­ну сущий пустяк, пользуясь которым, они сейчас летали! Когда люди научатся удерживать в памяти со всеми подробностями свои сны, их жизнь чрезвычайно обогатится.
7
Если бы на другое утро кто-нибудь меня спросил, как я намереваюсь поступить в дальнейшем в отношении Марьюшки в связи с пророческим указанием Дулмы, я бы ответил, что у меня нет никаких намерений. Но это была бы несознательная ложь, так как в глубине души решение уже состоялось, но я боялся признаться в нем самому себе. Рассудок отмахивался от него, как от назойливой мухи. Я был подобен раненному пулей охотника зверю – он все еще продолжает бег, несмотря на то, что обречен. Но решение было только одно – я полюбил эту пьяную бабу, и если бы она, кроме пьянства, обладала еще каким-то другим пороком, меня это не остановило бы. Но пока что ни плана действия, ни охоты его составлять у меня не было. Может быть, накопленный опыт подсказывал мне, что когда бьют часы судьбы, все как-то складывается само собой, и это было действительно так.
Я только что покинул свой ночлег и зашагал в сельский магазин за сигаретами, как увидел впереди ту самую девочку, которая вчера сидела рядом с матерью у гроба отца.
Вид у нее был жалкий: на ножках стоптанные ботиночки и, несмотря на стужу, рваные хлопчатобумажные чулочки. Старый плед, завязанный крест-накрест на груди. Почти одновременно мы оба переступили порог магазина.
– Отчего в такой холод мать отпустила тебя без шубы? – спросил я девочку, пока пожилая продавщица отпускала ей керосин.
– У меня нет шубы, – был ответ.
– На водку всегда деньги есть, но чтобы детей одеть – денег нет, ­наставительно произнесла продавщица.
Меня осенила внезапная мысль.
– Хотела бы ты во-он ту шубку, которая висит над полкой? – спросил я.
Глаза девочки вспыхнули и тут же погасли.
– У мамы денег нет.
– Не надо маминых денег – я тебе куплю шубку. – Кстати, – обратился я к продавщице, – подберите ей теплые сапожки, чулочки, бельишко, – ну вы сами знаете, что надо.
– Вы, случаем, не родственник ли ей будете? – немало удивившись, спросила продавщица.
– Что-то вроде этого, – засмеялся я. Продавщица знала свое дело: из магазина девочка вышла сияющей и неузнаваемой.
– На, возьми керосин! – крикнула ей вдогонку продавщица. – В радостях и забыла, зачем приходила…
Надо было видеть, как гордо она шла; потом побежала. Мне стало необыкновенно хорошо на душе. И был положен почин… Правда, денег осталось мало, но черт с ними! В то же время и какая-то тревога проснулась… Под вечер, вернувшись домой, я застал у себя девочку в полном наряде:
– Мама вас зовет к себе – я вас поведу.
Моя маленькая спутница привела меня к потемневшей избе с высоким крыльцом и крутой лесенкой. Шагнув в комнату, я успел заметить, что она не прибрана после поминок. Немытая посуда по-прежнему находилась там, где ее оставили подвыпившие гости, а пол был весь усеян скорлупой кедровых орешков, которые здесь называют «уральскими разговорами». Но один конец длинного стола был прибран и накрыт белой скатертью, на которой красовалась початая бутылка вина и кое-какая закуска, видно, для меня. Возле стола стояла она – сама хозяйка. Первый раз я имел возможность разглядеть ее как следует.
Передо мной стояла высокая сильная женщина в белой блузке. Черный сарафан туго обтягивал крутые бедра и высокую грудь. Голова с каштановыми волосами была слегка откинута назад как бы с вызовом, и серые глаза недобро светились. И хотя вначале она заговорила как бы ласково, я понял: предстоит сражение…
Должен оговориться – мне всегда нравились высокие, крупные женщины. Входя в купе вагона, они почти целиком заполняют его, особенно зимой, когда в меховых манто. Они пышногруды, властны и распорядительны. Их появлению предшествует тонкий аромат дорогих духов. Мужчины с ними предупредительны и с готовностью уступают места.
В грезах я представлял себе будущую подругу надежным и верным товарищем, мужественной и сильной духом. Я понял, что именно такая стояла предо мной. Жизнь ее была искалечена, она пила, но – как странно – это обстоятельство обостряло мое желание бороться, бороться за нее во что бы то ни стало.
Судя по некоторым признакам, она уже успела приложиться к бутылке, которая стояла на столе. Сможет ли она удержаться на том пьедестале святой, озаренной любви, который я в своих мечтах уже построил для нее? Может быть, и устоит первое время, а потом неминуемо опять потянется к алкоголю и вместе с ним – к блуду… Огромный кот с зелеными глазами крепко держал мышь под когтистой лапой, и «никуда уж ей не уйти». И, может быть, я напрасно ищу ангела с человеческой плотью….
А хозяйка уже заговорила:
– А-а, пришел наш благодетель, пришел!
«Благодетель» – неприятно кольнуло и насторожило меня: в слове звучала издевка.
– Садись сюда! – указала она на накрытый конец стола. – Уж я так рада, так рада, что ты пришел! Утром ко мне прибегает Машутка, разнаряженная. Вся так и сияет. «Откуда все это?» – спрашиваю. А. она мне: «Добрый дядя, такой красивый, все купил. Тот самый, которому ты вчера на руки упала». – А ты его поблагодарила? Сказала спасибо? ­– обратилась она к девочке. Та молча отрицательно мотнула головой.
– Я так и знала – неблагодарная! Сейчас же иди, поцелуй доброму дяде ручку!
Девочка посмотрела на меня и нерешительно шагнула. Я спрятал руку за спину.
– Руки целовать не дам. Не издевайтесь надо мной!
– О, мы благородны! Вы уж простите меня – потеряла веру в добрых дядей! Думала – фрукт какой-то! Во что-то целит… А мы даже имен Друг друга не знаем. Меня зовут Марией, а по отчеству Петровна.
Я представился.
– А-а, Николаша! – она протянула мне руку, налила мне и себе водки. – ­Будем здоровы!
Она выпила, я отказался.
– Ну, вот, – развела она руками, – хотела отблагодарить, да не вышло. Оказалось – нечем.
И вдруг, грозно нахмурив брови, гневно уперлась в меня взглядом:
– Зачем вы это сделали? Кто вас просил?
– Как – зачем? Да так… – ошеломленно заерзал я на стуле.
– «Да так» не бывает. Аль моя пьяная рожа вчера понравилась? Когда-то меня красавицей звали. Это было до…
Она внезапно осеклась. А потом тяжко, мучительно выдохнула:
… Силком замуж выдали. Насильника пожалели, а меня нет.
Она вдруг зарыдала, а потом, хмуро на меня глядя, спросила:
– А может, и впрямь понравилась? Есть ведь и такие любители, что норовят после мужа на еще теплую постельку… Знаешь что… Я сейчас все твои подачки брошу тебе в лицо!.. Маша! Поди сюда! – она гневно крикнула тут же стоявшей дочери и начала с нее срывать одну за другой мои покупки. Девочка громко заплакала. Я бросился к Марии и схватил ее за руки:
– Не дам обижать девочку!
Между нами завязалась борьба. Вдруг она опустила руки и спокойно произнесла:
– Зачем вы это сделали?
Я заметался и, кажется, застонал… Разве я мог рассказать о том чудесном, что привело меня сюда! Она бы ни за что не поверила! Тут было не до философии Платона о душах-половинках. Требовалось что-то решительное и краткое. И решив все сразу поставить на карту, я как можно спокойнее и убедительнее произнес:
– Я вас люблю, Мария Петровна. Вот почему я это сделал. Я влюбился в вас с первого взгляда и не знал, с чего начать. Тут встретилась ваша дочь в магазине…
Марья запрокинула голову и громко захохотала, почти истерически.
– Он говорит о любви, о любви, которой я никогда не видела и не знала! Я вижу кругом только мерзостный блуд, похотливые взгляды и слышу похабные анекдоты. Где вы видели эту любовь? Ее нет теперь даже в книгах, где она долго держалась. Ее съели, как закуску к выпивке на молодежных вечеринках-танцульках, где время от времени тушат свет, чтобы заглушить остатки стыда. Нет любви – осталась одна голая похоть. А знаете, отчего это произошло? – и, не дожидаясь ответа, убедительно произнесла:
– Во всем виноваты врачи.
– Как так?
– Да очень просто. Помните, где-то в каком-то заповеднике перестреляли всех волков в надежде, что от этого поголовье животных в заповеднике увеличится – некому истреблять. Ан не туг-то было! Оно стало уменьшаться и хиреть, так как некому было истреблять больных и слабых. И пришлось снова разводить волков.
– Какое это имеет отношение к любви и к человечеству? И при чем тут врачи?
– Самое непосредственное отношение. Болезни человеческие – это те же волки: до крепышей добраться не могут, а слабых настигают и пожирают. Теперь всех хиленьких и слабеньких к докторам таскают, а те их подштопают, где надо – заплату наложат и направляют в жизнь: богатырем не будешь, а небо коптить можешь! И вот эти слабаки плодят таких же слабаков. На сильную и красивую любовь, требующую самоотверженности и борьбы с препятствиями, слабак не способен. Сильная, красивая любовь – ­удел сильных и высоконравственных людей. Поэтому слабак и не ищет любви: ему нужны только телесные утехи, и в них он проявляет большую изобретательность и изощренность. Он не хочет сознаться в своей животности и поэтому прячет свою немощь презрительным отрицанием всякой нравственности: она-де ни к чему и научно недоказуема – все дозволено! Слабаки ночью собираются стаями, как шакалы, набрасываются на одинокую девушку и скопом насилуют ее, зная, что любви ее им не дождаться вовек. Слабак подл и блудлив. Попав в начальники, слабак, прежде чем принять женщину на работу, оценивает ее прелести, примеряет… Что, разве нет?
– Во многом согласен с вами, Мария Петровна, но есть и возражения. Что касается полезности волков, полностью с вами согласен. Обмануть природу никому не удавалось, не удалось и не удастся, тем более слабаку. Природе нужны сильные, отважные люди – творцы, творцы жизни и ее красоты. Для слабаков, несомненно, где-то уготован огромный мусорный ящик, куда Природа выбрасывает отходы своего производства. Когда слабаки окончательно обнаглеют, она выпустит на них стаю космических волков. И это время, может быть, уже совсем близко, потому что слабак, действительно, обнаглел, он даже отказывается трудиться… Но я вовсе не о том хочу говорить…
– Да, да, вы ведь о любви. Так какого рода любовь вы мне предлагаете?
– Любовь не товар. Предлагать, продавать, покупать и дарить можно лишь животные утехи. Любовь – огонь, пламя. Ею можно только зажигать сердце другого, по меньшей мере, отеплить. Любить – значит гореть.
– И, по-вашему, я так и должна сразу загореться к вам?
– Не может быть иначе. Я вам объясню почему. Это было давно, очень давно. Человек еще был как животное. И что самое поразительное – в то время не было ни мужчин, ни женщин, и оба пола совмещались в одном существе – мужеженщине. Процесс оплодотворения периодически совершался в его организме, и оно выделяло нечто, из чего возникало потомство. Человек этот был неразумен, блаженно доволен собою, ленив, ему немного было нужно для поддержания своего существования. Он не мог развиваться, прогрессировать – у него не было стимула! И тогда Боги разделили его на две половины – мужскую и женскую. То, что было единым, – стало двумя. Но от этого разделения возникла притягательная сила, вечно влекущая обе половины снова соединиться в одно целое. И эта сила и есть Любовь. Но влекомые этой силой половины были рассеяны, перемешаны и соединялись как: попало, не найдя той, от которой были отделены, и от этого они были несчастливы. И по сей день половины ищут свою подлинную пару и редко находят. Но если находят – счастье их велико.
– И вы нашли во мне свою половину?
– Да, и потому вы не можете не полюбить меня.
– Наваждение какое-то! – сказала она, тяжело дыша. – Не верится, но хочется верить, ой, как хочется! Я сама сколько раз думала – не может так остаться, на этом все не должно закончиться: изнасиловали меня, потом на свадьбе «горько» кричали, а счастлива была только в мечтах. Где-то, думала, ходит мой сказочный принц, ищет свою царевну. Откуда ему, благородному, догадаться, что царевну его – тю-тю! – слабак с заднего хода украл… А мечталось мне царевичу своему веночек из алых цветочков сплести и, на цыпочках подкравшись, ему, спящему, на лоб положить, чтоб приснилась!.. А, может, ты ошибся? Как ты узнал, что я твоя царевна? Может – я не та?
– Это я знаю точно – та! И когда мы будем жить вместе, – тут я подошел и взял ее за руку, – у нас будет сад и много цветов. И когда зацветет жасмин, я все расскажу, а теперь – нет.
В ней происходила какая-то борьба, но руки она не отнимала. Я продолжал:
– Наша любовь будет расти, как нежный цветок, пока не разрастется в пышный куст. Чем дальше, тем сильнее. И эта любовь разбудит дремлющие в нас силы – мы будем творить, Марьюшка! Я не знаю, что именно творить, но это будет что-то великое и прекрасное, от чего людям на земле будет легче жить, от чего придет радость. Старость избороздит наши лица, но мы всегда будем казаться друг другу молодыми и красивыми. Потому что влюбленные глаза видят в любимом лишь то, что хотят видеть. И когда кому-то из нас придется отлучиться, другой мучительно будет ощущать пустоту и будет настороженно прислушиваться, не звякнет ли щеколда калитки, не раздадутся ли знакомые шаги на дорожке.
– Наваждение какое-то, – произнесла она опять как после короткого забытья и отстранила мои руки. – Заслушалась я тебя, сладкоголосого… Хорошо поешь. Но хватит ли твоей любви, когда узнаешь, – тут она понизила голос до шепота, – что царевна твоя с изъяном – время от времени я теряю себя, у меня появляется желание напиваться. Я гоню его, но уже знаю, что из этого ничего не выйдет, и уступаю. Обычно это длится три-четыре дня. Сегодня день четвертый. Знаю, что плохо, но ничего с собой поделать не могу. Нужна ли тебе такая жена?
– Мне все равно, – также шепотом ответил я.
– Будь ты вдобавок к тому еще и потаскухой – ты мне нужна как воздух. В тебе вся моя жизнь.
Тут она закинула назад голову и плечи ее затряслись от сильных рыданий. С ее уст срывались бессвязные слова, среди них я разобрал: ­… любима … значит, я любима…
Потом вытерла глаза и сказала глухим голосом:
– А теперь уходи. Возвращайся через год… Нет, это слишком долго… Через полгода! Лучше всего в Троицын день – перед самым закатом. Помнишь ту старую ель на холме, где я тебе на руки упала? К этой ели и приходи, получишь меня чистую, обновленную или ничего не получишь: такая, как теперь, я не приду. Если меня там не будет, так и знай ­– пропала твоя царевна навеки, возвращайся и не разыскивай. А теперь – ­уходи!
Ошеломленный, я постоял немного, а затем двинулся к двери.
– Вернись! – вдруг воскликнула она. – Оставь что-нибудь на память. А то на другой день я могу и не поверить, что был тут такой человек, и я любима…
Тут бы, по старинному обычаю, снять с себя нательный крестик и на нее надеть, но у меня его не было. Быстро отстегнул наручные часы, подал ей. Она поморщилась:
– Нет, не надо: могу ненароком пропить. Тут она сильным рывком сорвала пуговицу с моего пиджака.
– Этого хватит. Теперь иди. Помни – перед самым закатом у старой ели. Не вздумай мне писать… Я на бой иду. Сама себя губила – сама и спасать буду, потому что любима…
Я ушел.
8
Дни вы, дни мои прожитые! В вихре кружитесь вы предо мной, слагаясь в затейливый узор пройденной жизни. Есть среди них яростно-устремленные, победнозвучащие, есть полные горести и отчаяния. Но среди них есть один, который мне особенно дорог, вы догадываетесь, какой…
В шумной сутолоке большого порода долгие месяцы я ждал этого дня и волновался: не за Марьюшку – я верил в нее, верил в ее победу. Я верил в силу своей любви как динамической энергии: она должна была незримо окутывать ее, поддерживать,  внушать бодрость… Но я настолько разуверился в милостях судьбы, что все боялся какого-то подвоха с ее стороны в виде случайности. Ведь даже погода могла испортить встречу – какова она будет под проливным дождем и зонтиком! Кроме того, во всех талантливых повестях счастливое соединение влюбленных обречено на провал: или тут вмешается какая-то роковая женщина и увлечет героя в западню, или же с возлюбленной произойдет какая-нибудь трагедия, и герой поспеет, в лучшем случае, к похоронам, а в худшем – к свежезасыпанной могиле. Прочитанное ведь оставляет отпечаток на душе.
Но на этот раз судьба и природа (если они не одно и то же) точно сговорились не чинить мне никаких препятствий.
Троицын день блистал солнышком – оно согревало, но не жгло. И когда я вышел на станции, чтобы ехать в село Ш., меня ждал редко туда заходящий автобус. Правда, расписание его рейсов не совсем меня устраивало: я попадал в Ш. на два часа раньше нужного мне срока ­перед самым заходом солнца. Куда я дену эти два часа? Сперва приехать в Ш. и потом возвращаться по улице мимо окон Марьюшки к холму с одинокой елью мне не хотелось. Поэтому, как только увидел вдали холм, я попросил шофера остановить машину и сошел при недоуменных взглядах остальных пассажиров – что, мол, человеку понадобилось в безлюдном месте, где нет других дорог?!
Автобус скрылся – я зашагал к холму. Мне хотелось тишины, чтоб полнее отдаться своим чувствам, сильнее ощутить значимость предстоящего.
В дальней роще закуковала кукушка. Кругом неоглядные поля, желтенькие, синенькие цветочки по обочинам дороги. Облачные горы с крутыми курчавыми ущельями величаво плыли в небесной сини. Вот вершина облачной горы преобразилась в голову великана. Борода его сперва вытянулась по направлению солнца, потом оторвалась и поплыла отдельно.
Хорошо бы с Марьюшкой, взявшись за руки, вознестись к этим облачным горам и кувыркаться по склонам пушистых ущелий!
А закат разгорался все величественней золотисто-красным пламенем и охватил уже полнеба. И чудилось мне: в бездонной голубизне неба, от края земли и почти до самого зенита во весь рост стоит величественная женщина – Вечная Жена. Над высоким лбом – диадема из звезд. И звездами струятся складки ее голубого покрывала. Взор ее устремлен в несказуемую даль, где из космических глубин идет, прокладывает к ней путь такой же гигант – Вечный Муж. Когда-то они были слиты в неописуемом блаженстве полного единства – не было ни мужского, ни женского начала, а было лишь невыразимое словами блаженство, которому ничего не нужно: оно вседовольно, всеблаженно и потому не может иметь никаких желаний. И по той же причине оно божественно – оно замерло на высочайшей ноте экстаза, оно как бы существует и не существует одновременно. Оно не способно творить – у него нет стимула. Но наступает космический срок – проявление неведомого, непостижимого ЗАКОНА и, как клин, НЕЧТО вонзается в блаженное единство и делит его на мужскую и женскую половины. И от этого разделения рождается Бог – ­неуемное желание снова соединиться, обрести прежнее блаженство единства. Имя этому Богу – ЛЮБОВЬ.
Любовь – вечно творящий, понуждающий и двигающий колесо жизни и эволюции Бог. Именно любовь развила в первобытном человеке разум, заставив его заботиться о самке – источнике наслаждения и потомства. Все, что создано и существует, создано единой двигающей силой Мира ­Любовью и через нее. Но разъединены они были для того, чтобы познавать, радоваться и страдать, стать еще лучше, совершеннее и затем по истечении неисчислимых веков вернуться к прежнему блаженному слиянию полного единства. И это произойдет, «когда все слезы будут выплаканы, когда все радости будут израдованы» и когда Космический Вечный Муж, пребывающий во всех мужчинах, так же, как Космическая Вечная Жена, пребывающая во всех женщинах, сольется с Ней в неописуемой Гармонии и Красоте. И тогда наступит конец света – разрушение Вселенной, ибо не будет больше Вседержащего, Всесвязующего Бога – ЛЮБВИ, на которой держится весь свет, которая заставляет размножаться, действовать, строить, создавать, ибо она – Сама Жизнь.
Так размышлял я, перестав замечать окружающее, пока не очутился перед межой, ведущей на вершину холма.
Взглянув на часы, я убедился, что до заката еще добрых полчаса.
– Ну, что ж, – решил я, – должен же кто-нибудь прийти первым. И стал взбираться по меже.
Под елью никого не было, но когда я подошел вплотную, из-за толстого ствола стремительно шагнула белая фигура с распущенными по плечам каштановыми волосами – Марьюшка опередила меня.
– Ты … ты пришел на… насовсем?
– Навсегда, – сказал я и жадно привлек ее к себе. Тут она зарыдала:
– Целуй меня скорее, иначе не успокоюсь… так… так… Ох, как запахло жасмином! Откуда бы ему взяться?!
Я тоже услышал. Так пахли пальчики Дулмы на Дивной горе. Стало быть, пришла присутствовать при завершении начатого ею дела. Феи ведь, будь сказано не в упрек людям, не бывают неблагодарными.
 
г. Балхаш,
20.07.79 г.
[1] Карма – санскритское слово, означающее действие со всеми его последствиями. Закон Кармы гласит: «Нет явления без причины, и какова причина, таково и следствие». Этот закон весьма ясно выражен в пословицах всех народов мира, в том числе в русской пословице: «Что посеешь, то и пожнешь».



"Cпокойствие — сильнее эмоций. Молчание — громче крика. Равнодушие — страшнее войны. Мартин Лютер"

Related posts