ТРИ ОСЕЧКИ (Рассказ волонтера из русского отряда Чжаи Цзу-чана)

"Каждый хочет изменить человечество, но никто не задумывается о том, как изменить себя." Лев Толстой

ТРИ ОСЕЧКИ
(Рассказ волонтера из русского отряда Чжаи Цзу-чана)
Мне безумно хотелось пить. Помню, что мучительная жажда натолкнула меня
на мысль о существовании таинственного дьявола, специально приставленного
ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и причинял
страдания… Чем же иначе объяснишь, что час тому назад, когда наш отряд
проходил китайской деревушкой с отменным колодцем, я не пополнил своей
фляжки?
Но тогда я совершенно не ощущал жажды – она появилась спустя самое
короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую
мечту о затененных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с
дрожащими на них алмазными росинками и о таких количествах влаги, по
которым свободно мог бы плавать броненосец… И я всю ее выпил бы!..
Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин, правый от
меня в стрелковой цепи: убедившись, что у приятелей тоже ни капли не
раздобудешь,- он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по
невидимому неприятелю, залегшему точно в куче опенков меж пристроек древней
кумирни. Последняя всем своим до крайности мирным видом – с куполами
тополей и низкими башенками, так наивно и просто глядевшими на нас,- являла
собою как бы воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы
тут подняли.
Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызвал во мне
подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь удобным случаем, поскорее
расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно необходимое
количество зарядов…
– Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь?
– А то нет? – злобно отозвался Гржебин.- Можно сказать – всех вижу…
– Пре-кра-тить огонь! – торжественно провозгласил взводный командир,
начав с повышенного голоса и, как по ступенькам, с каждым слогом понижая
его.
Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и злобно
шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи – стало быть,
“кучу опенков” решено разнести артиллерией.
Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я соорудил
подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную
кумирню – там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится
неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего
здания отделится и сначала полсекунды задумчиво, а потом стремительно
обрушится и погребет под обломками двух-трех защитников, а то – целую
семью… Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда – все это
покроется ревом пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками…
Мы будем стрелять им вдогонку – и так изо дня в день, пока… К черту
“пока” – волонтер меньше всего думает о смерти…
– Смотри, как перья летят! – крикнул мне Гржебин. указывая рукою на храм:
с него роем слетали черепицы, и в стеке показалася брешь.- Каково-то богам
– а?
Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики Будд не
являлись такими же страдательными лицами, как мирные поселяне, которым
генеральские войны жарили прямо в загривок? Финал уже наступил. Осипшая
глотка командира изрыгнула краткое приказание – наша цепь бегом пустилась к
полуразрушенным зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и
всегда вызывает презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность
шеренги, я и Гржебин неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а
единственным желанием поскорее добраться до колодца.
И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел копошился у
колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке, заменяющей у
китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между томительным
желанием и его осуществлением переполнили у Гржебина чашу терпения, кстати
сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами… Потоптавшись на
месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной
бранью.
– Посмотрите! – кричал он, указывая пальцем на уцелевшую в глуби
полуразрушенного храма статую Будды.- По этой штуке было выпущено шесть
снарядов – сам считал! Все кругом изрешечено, а эта кукла цела – хоть бы
хны!.. Можно подумать, что тут ребятишки забавлялись, бабочек ловили.
Хаха-ха! Клянусь – сегодня он будет с дыркой! – закончил он неожиданным
возгласом и торопливо стал закладывать новую обойму в винтовку.
– Не трожь чужих чертей! – хриплым басом пытался увещевать его бородач,
забайкальский казак.- Беды наживешь!
Но было уже поздно: Гржебин спустил курок. Мы услышали звонкую осечку –
выстрела не последовало. Это произвело такой эффект, что несколько голов со
стекающей по щекам водой оторвались от ведра и вопросительно уставились на
стрелка.
– Я сказал – не трожь.., – начал было опять забайкалец, но Гржебин,
моментально выбросив первый патрон, вторично спустил курок и… опять
осечка!
Жуткое любопытство загорелось во всех глазах. Многие повскакивали с мест
и полукругом окружили стрелка, который с бешенством вводил в патронник
новый патрон и сам заметно побледнел. Я понял: бессмысленное кощунство,
обламывающее зубы об молчаливое, но ярко ощущаемое чудо явилось тем именно
напитком, который мог расшевелить нервы таких ветеранов, как эти ограки
всех вообще войн последнего времени.
Я застыл в страстном ожидании. Мои симпатии неожиданно совершили скачок и
очутились всецело на стороне задумчивой со скорбным лицом фигуры в храме: я
с трепетом ждал третьей осечки, как дани собственной смутной веры в страну
Высших Целей, откуда иногда слетали ко мне удивительные мысли…
И она стукнула явственно, эта третья осечка…
– Довольно! – закричал я, вспомнив, что у Гржебина еще осталось два
заряда, но тут произошло нечто: Гржебин еще раз передернул затвор и с
изумительной стремительностью – так, что никто не успел и пальцем
пошевелить – уперся грудью на дуло, в то же время ловко ударив носком
башмака по спуску.
Выстрел последовал немедленно.
– Это был сам черт! – прохрипел Гржебин, обливаясь кровью и падая со
сведенным в гримасу лицом.
– Эй, санитары!
Гржебина в бессознательном состоянии уволокли санитары, а осмотревший его
фельдшер на наши вопросы – выживет ли? – безнадежно махнул рукой.
И тогда мы поставили молчаливые точки над жизнью товарища и отошли, чтоб
в бесславной войне прокладывать путь к вершинам власти китайскому генералу,
очень щедрому, когда он в нас нуждался…
Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем
присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-фу, когда на меня
внезапно навалила тоска, ностальгия или как еще ее там называют…
Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому
приказанию – пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре
или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла,
прозванного русскими “ханыней”. И с бутылкой этой умопомрачительной
жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого. кстати сказать,
никогда не покидало мрачное настроение…
Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры
тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:
О чем дева плачешь,
О чем слезы льешь…
Все это создавало тягуче-мирное, подавленное настроение, точно бодрость и
еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого
бытия, со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби,
и гонимые немым отчаянием неприкаянные клочья облаков ползли по
равнодушному, как крышка гроба, ночному небу.
Я выпил еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель,
печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок в почти
загубленной уже жизни совместными усилиями раскрывали врата буйному
словоизвержению. В нем разряжался вольтаж неудовлетворенных желаний
вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и
аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе
не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно
из-за любви к сильным ощущениям… В том не будет ничего невероятного, если
я скажу, что теперь эта волынка мне надоела, и я, может быть, завтра уйду
из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных…
– Ты – великий человек,- убедительно сказал фельдфебель.- И я тоже,-
прибавил он, немножко помолчав,- завтра мы уйдем вместе; давай я тебя
поцелую – мы братья!
Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял
тот, кого мы считали давно погребенным,- Гржебин. Тут только я вспомнил,
что несколько минут назад пение за стеной оборвалось – там царствовала
тишина, водворенная чьим-то, поразившим умы волонтеров, внезапным
появлением.
Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную
закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после
продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен
в нем не произошло – по крайней мере таких, которые, кроме неожиданности,
могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое
и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось,
свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка…
– Что… не ожидали? – выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким
молчанием.
– Как – не ожидали! – точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель,- можно
сказать, вот как ожидали!
Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить
неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же
нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное
выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, я все время не мог
отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною, я
силился вспомнить, и, наконец, мне это удалось.
Где-то, во время своих скитаний по такому не похожему на другие страны
Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности холме из
буро-красноватого песку с галькой. Он находился верстах в двух от серого,
незначительного городка, меж двумя расходящимися дорогами и весь, как
сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями.
Вот там, на этом холме, я испытал нечно похожее: сознание близости
закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно
жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в
распоряжение неведомых властелинов неба или земли – смотря по заслугам;
каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы,
имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых…
Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с
Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую
радость, наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему
мое вино.
Я не считал себя суеверным человеком, но должен признаться, что в тот
момент убедительными мне представлялись рассказы китайцев о людях,
находящихся в отпуску у смерти: они всюду вносят с собой дыхание
потустороннего, и в их присутствии умирают улыбки…
До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи
я своих мыслей – может быть, ничего бы и не произошло!.. Но я не мог:
странные ощущения распирали меня – что случилось, то случилось.
Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто
смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что
иду спать.
– Что ж так рано? – спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку.
– Тебе весело, а мне невесело! – ответил я заплетающимся от хмеля
языком,- Удивительное дело,- прибавил я еще,- как это некоторые люди не
замечают, что за ними тащится кладбище!
Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить
этими словами – все вышло как-то непроизвольно, но эффект был
поразительным.
– И ты тоже это заметил! – воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и
съеживаясь, словно от удара.
Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он
разряжался сумбурной речью… Да, да… Он сам великолепно знает, что после
того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с
ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым… В
госпитале раненые китайские солдаты, которым почему-то стало известно его
приключение, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на
невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его… Но он надеялся, что
казарма и старые товарищи не будут так чувствительны… Однако – нет!
Бредни оказались сильнее взрослых мужчин… Ему остается только поскорее
избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести
с ума… Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку…
Если “те” настаивают (не объяснил, кто “те”, но произнес это слово
повышенным голосом) – так он не прочь заплатить и за вторую…
Нож, лежащий на столе, словно совершил прыжок, чтобы очутиться в его
руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро
нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло…
Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были
сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться
выздоровлением.
И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по
собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его
месте: не надо было иметь много прозорливости, чтобы на всех лицах читать
болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью
осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко – речи
могли доходить до его слуха…
Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих
похождениях, и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя,
смерти при захлебывающемся такании пулеметов, со вспыхивающими во мраке
огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек,- не было
придано никакого сверхъестественного значения.
Но меня – меня мучает все происшедшее – поневоле напрашивается вопрос: о
чем оно свидетельствует?
О том ли, что я и другие, бывшие свидетели этих сцен, своим необдуманным
поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о его обреченности,
которая в результате превратилась в манию, или же то было наказание,
низринувшееся из таинственного мира неведомых сил за кощунственное
поведение?
Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесье, и мне хочется воскликнуть:
– Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе ты будешь переносить поругание Твоих
храмов, которые камень за камнем кощунственной рукой растаскиваются на моей
родине? Разве действительно нет предела Твоей кротости, необъятной, как
эфирный океан Вселенной?
(с) Чудеса и Приключения N 01/91



""История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все – за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную". (С) Сталин"

Related posts